Строительный инженер Фавара, сделал все возможное, чтобы рассеять тревогу своих горожан. Едва оставив городское общество, он тут же бросился со всех ног домой, чтобы учинить жене подробнейший допрос, и, если потребуется, то не остановиться даже перед рукоприкладством. Но так как его жена отрицала, и отрицала отчаянно, свою вину и причастность к этому письму, Фавара решил, что у него нет иного выхода, как отправиться немедленно в Милан, отыскать святого отца Луккезини, и вынудить его показать ему это злополучное письмо.
На тот случай, если святой отец Луккезини не захочет вдруг договориться по — хорошему, он прихватил с собой в кармане пистолет. Обеспокоенная этим, жена сразу же после отъезда мужа позвонила инженеру Базико, чтобы тот спас своего друга и компаньона от ужаснейшей беды. И инженер, будучи настоящим другом, помчался в аэропорт Катании, быстро прикинув в уме, что Фавара, выехавший поездом, (в этом его заверил начальник станции), сможет добраться до Милана только на следующий день. Также из дружеских побуждений, прежде чем уехать, он проинформировал доктора Милителло, а через того и завсегдатаев городского общества о своем решении совершить столь деликатную и секретную миссию.
Вот почему теперь каждый пытался увязать свои философские рассуждения непосредственно с поступком Фавары, называя подозрения, так бурно нахлынувшие на Фавару, как необоснованные, но в тайне желая, чтобы они подтвердились. Дошли даже до того, что хором объявили, что письмо было послано каким-то чокнутым из Мадды, решившим таким образом заварить кашу в городе; и что было просто немыслимо, чтобы подобный легкомысленный поступок могла совершить синьора.
— Если только я найду, кто это сделал, — заявил профессор Коццо, — я намылю ему шею; бог тому свидетель!
И так как Коццо был холостяком, все удивились его словам.
— А тебе-то, какое дело до всего этого?
— Позвольте уж это мне знать одному, — ответил Коццо, ударив нервно кулаком правой руки по ладони левой. А волноваться ему было от чего: он назначил свидание, первое в своей жизни, синьоре Никазио, в одной из гостиниц областного центра; но синьора неожиданно отказалась от встречи. Сославшись на то, что никак не могла сказать мужу, что едет одна в город, сделать обычные покупки, поскольку тот за столом был на редкость неуступчив, в дурном расположении духа и крайне подозрителен.
Поведение Коццо вызвало новую волну всевозможных догадок и предположений, по-прежнему сдержанных и затаенных. Что же касается маэстро Никазио, который присутствовал при этом, то у него в памяти сразу же всплыло то памятное карнавальное торжество, на котором его жена почти весь вечер танцевала с Коццо, (и то, что они с женой дома затем сильно поссорились).
Одним словом, тот вечер кое-кому показался слишком длинным, а некоторым — слишком коротким.
Как обычно, вечером, адвокат Дзербо лег в постель раньше жены. С этим письмом день у него выдался особенно тяжелым: повсюду, в суде, в городском обществе, и прежде всего в своей собственной душе, ему приходилось бороться с противоречивыми чувствами — негодованием и жалостью, любовью и обидой. В отличие от других, он знал всё, и знал всё уже давным-давно.
Он взял книгу и открыл ее на закладке. Прочитал несколько страниц; между тем, что он читал, и его мыслями, зияла огромная пропасть; мысли его были в полнейшем беспорядке.
Когда он оторвал свой взгляд от книги, он чуть было не испугался, увидев пред собой нагую жену, которая, подняв руки к верху, натягивала на себя ночную сорочку, полностью застилавшую ей лицо. Момент показался ему вполне подходящим для того, чтобы спросить безразличным, спокойным голосом — Ты зачем написала письмо святому отцу Луккезини?
Казалось, глаза ее выскочат из орбит, столь сильным были ее смятение и страх. Она чуть ли не прокричала — Кто тебе это сказал?
— Никто; я понял сразу, что это письмо было твое.
— Но почему? Каким образом?
— Потому что я все знал.
Она упала на колени и уткнулась в край постели, стараясь заглушить вырвавшийся из души вопль — Итак, ты знал! Знал! — и в этом положении она и замерла, то и дело беззвучно вздрагивая все своим телом.
Тогда он принялся говорить ей о своей любви к ней и тех мучениях, которые ему пришлось перенести. Взгляд его был полон этакого нежного презрения и сострадания, вобравшего в себя и желания, и стыд. Когда его речь перешла в плач, и у него на глазах навернулись слезы, он приблизился к жене, чтобы поднять ее и привлечь её к себе.
Но едва он притронулся к ней, как она резко вскочила на ноги. Она помирала со смеху; смех её был коварным, расчетливым и беззвучным. Неожиданно она выбросила вперед руку, сжатую в кулак, и выставила указательный палец и мизинец, как если бы ими собиралась выцарапать мужу глаза; и тут же из ее уст раздалось истеричное и душераздирающее блеяние, каким блеют старые козлы: Беееее!.. Беееее!..