Волок - [11]

Шрифт
Интервал

* * *

Не есть ли совершенно одно ли лишь отсутствие?

Адам Загаевский

Вот уже два месяца я не расстаюсь с «Жаждой» Адама Загаевского. Вечером забираю с собой наверх, в спальню — на сон грядущий, утром приношу вниз, в кухню — к зеленому чаю, которым я встречаю солнце. Нередко обращаюсь к нему и в течение дня… Заодно пролистал вновь — по очереди — все сборники поэта. Все, которые у меня есть. И прозу, и стихи.

Мой дом стоит на самом берегу моря… «Что можно сказать о море? — пишет поэт в тексте «Среди чужой красоты», — говорлив один лишь пляж». Я смотрю в окно… «Кто говорит, кто пытается выразить бытие — предает его; бытие молчаливо и полно в своей невысказанности, всякое слово способно лишь обеднить его». Да.

Читаю «Жажду», будто пальцем вожу по следам волн на песке, соли на камнях.

Вот хотя бы стихотворение «По памяти», открывающее сборник. Как долго, наверное, это кристаллизовалось — в молчании — чтобы обрести подобную чистоту линий? На первый взгляд — предельно просто, крупицы памяти: узкая улочка, дым над коксовым заводом, соседи, снег на крышах, ксендз-сластолюбец. Но ведь каждый из этих старательно подобранных камешков прошел через «гортань стихотворения» — узкую, словно улочка. И неслучайно определение «узкий» появляется в тексте целых три раза. Можно лишь предполагать, о чем не говорят узкие губы старых дев, переживших Сибирь и Сталина, о чем не способен сказать узкий жаргон обыденности и подлости… В стихотворении «По памяти» на поверхности выступают лишь верхушки айсбергов — например, снег, лежащий на крышах «чутко, словно индеец», приносит запахи вигвамов детства… Однако я не вполне согласен с поэтом, что всякое слово обедняет бытие. Лишь то слово обедняет бытие, которое претендует на окончательность, то же, которое лишь намекает, напротив, обогащает его. Подобно стихотворению «По памяти».

Или «Комната». Она отличается от моей. За окном вместо моря и монастыря там — «несколько худых деревьев, / тонкие облака и дети из детского сада, / всегда радостные, шумные. / Порой сверкнет вдали окно автомобиля / или, выше, серебряная чешуйка самолета». Зато внутри выглядит так же — «куб, как для игры в кости». Даже у заварочного чайника схожая «надутая габсбургская губа». Поэт мечтает о полной сосредоточенности (которую Симона Вейль называла молитвой) и добавляет, что обрети он ее — вероятно, перестал бы дышать… Его труд есть. «масса неподвижного ожидания, / перелистывания страниц, терпеливой медитации, / пассивности».

Вопрос: растрачивает ли поэт время, — которого другие не теряют, — в поисках приключений на земле и выше, или же в подобные минуты он занят созерцанием, в котором Вейль видела ключ к человеческой жизни? Ответ мы находим в «Комнате».

Наконец — «Автопортрет», завершающий сборник. Выполненный несколькими штрихами, смутный, словно на темном мониторе. «Компьютер, карандаш и пишущая машинка занимают половину моего дня». На первый взгляд, поражает дистанция: «Я живу в чужих городах и порой говорю / с чужими людьми о чужих для меня вещах». Троекратное повторение одного слова, в одной только фразе. Ощущение чужести давно уже полюбилось поэту — он писал об этом в тексте «Среди чужой красоты», — в Праге, где впервые испытал это удивительное чувство: быть чужим и тем самым словно бы более реальным. (Как тут не вспомнить Гомбровича: «Я существую один. Поэтому я более чем существую».) Отсюда особая перспектива, с которой поэт видит ближних, охваченных завистью, вожделением или гневом, и монеты, стершиеся под множеством пальцев, деревья, не выражающие ничего, и птиц… Отсюда и одиночество, благодаря которому жизнь «пока что принадлежит мне» — как в «Автопортрете».

Читаю «Жажду», будто пальцем вожу по следам волн на песке, соли на камнях…

* * *

Отчуждаться — проникать внутрь себя. Существовать полнее, реальнее, нежели в разреженном пространстве связей, в сети отношений, сношений, взаимоотношений мнимой реальности. Да что там, даже собственный язык, когда мы пользуемся им по праздникам — по будням пребывая в пространстве языка чужого, — делается жестче, конкретнее… Освобождается от шелухи повседневности и всей этой словесной ваты — словесного хлама.

* * *

Некоторое время назад Даниэль Бовуа[9] в письме в «Культуру» обратил внимание на некорректное — с его точки зрения — использование мною слова «ruski», которым я якобы заменяю словечко «rosyjski», и назвал это «языковым искажением, оскорбляющим представления поляков о Европе». Далее профессор призывал меня придерживаться давней традиции польского языка, согласно которой слово «Русь» может быть употреблено лишь в двух случаях:

1) если речь идет о восточных славянах до XV века;

2) в отношении бывших восточных территорий Речи Посполитой, то есть об Украине и Белоруссии.

Языковая щепетильность — по мнению профессора — имеет особое значение в период, когда подобной дифференциации требует независимость этих стран.

Что ж… Относительно давней традиции польского языка профессор Бовуа, возможно, и прав[10]. Однако для человека, просидевшего в России многие годы (пусть и полониста по образованию), вопрос не столь прост и однозначен, как грамматические правила, более того — он запутывается и затуманивается, и в результате мне приходится отступить от закона языковой корректности во имя


Еще от автора Мариуш Вильк
Тропами северного оленя

Объектом многолетнего внимания польского писателя Мариуша Вилька является русский Север. Вильк обживает пространство словом, и разрозненные, казалось бы, страницы его прозы — записи «по горячим следам», исторические и культурологические экскурсы, интервью и эссе образуют единое течение познающего чувства и переживающей мысли.Север для Вилька — «территория проникновения»: здесь возникают время и уединение, необходимые для того, чтобы нырнуть вглубь — «под мерцающую поверхность сиюминутных событий», увидеть красоту и связанность всех со всеми.Преодолению барьера чужести посвящена новая книга писателя.


Путем дикого гуся

Очередной том «Северного дневника» Мариуша Вилька — писателя и путешественника, почти двадцать лет живущего на русском Севере, — открывает новую страницу его творчества. Книгу составляют три сюжета: рассказ о Петрозаводске; путешествие по Лабрадору вслед за другим писателем-бродягой Кеннетом Уайтом и, наконец, продолжение повествования о жизни в доме над Онего в заброшенной деревне Конда Бережная.Новую тропу осмысляют одновременно Вильк-писатель и Вильк-отец: появление на свет дочери побудило его кардинально пересмотреть свои жизненные установки.


Волчий блокнот

В поисках истины и смысла собственной жизни Мариуш Вильк не один год прожил на Соловках, итогом чего и стала книга «Волчий блокнот» — подробнейший рассказ о Соловецком архипелаге и одновременно о России, стране, ставшей для поляков мифологизированной «империей зла». Заметки «по горячим следам» переплетаются в повествовании с историческими и культурологическими экскурсами и размышлениями. Живыми, глубоко пережитыми впечатлениями обрастают уже сложившиеся и имеющие богатую традицию стереотипы восприятия поляками России.


Дом над Онего

Эта часть «Северного дневника» Мариуша Вилька посвящена Заонежью. Не война, не революция, и даже не строительство социализма изменили, по его мнению, лицо России. Причиной этого стало уничтожение деревни — в частности, Конды Бережной, где Вильк поселился в начале 2000-х гг. Но именно здесь, в ежедневном труде и созерцании, автор начинает видеть себя, а «территорией проникновения» становятся не только природа и история, но и литература — поэзия Николая Клюева, проза Виктора Пелевина…


Рекомендуем почитать
Молитвы об украденных

В сегодняшней Мексике женщин похищают на улице или уводят из дома под дулом пистолета. Они пропадают, возвращаясь с работы, учебы или вечеринки, по пути в магазин или в аптеку. Домой никто из них уже никогда не вернется. Все они молоды, привлекательны и бедны. «Молитвы об украденных» – это история горной мексиканской деревни, где девушки и женщины переодеваются в мальчиков и мужчин и прячутся в подземных убежищах, чтобы не стать добычей наркокартелей.


Рыбка по имени Ваня

«…Мужчина — испокон века кормилец, добытчик. На нём многопудовая тяжесть: семья, детишки пищат, есть просят. Жена пилит: „Где деньги, Дим? Шубу хочу!“. Мужчину безденежье приземляет, выхолащивает, озлобляет на весь белый свет. Опошляет, унижает, мельчит, обрезает крылья, лишает полёта. Напротив, женщину бедность и даже нищета окутывают флёром трогательности, загадки. Придают сексуальность, пикантность и шарм. Вообрази: старомодные ветхие одежды, окутывающая плечи какая-нибудь штопаная винтажная шаль. Круги под глазами, впалые щёки.


Три версии нас

Пути девятнадцатилетних студентов Джима и Евы впервые пересекаются в 1958 году. Он идет на занятия, она едет мимо на велосипеде. Если бы не гвоздь, случайно оказавшийся на дороге и проколовший ей колесо… Лора Барнетт предлагает читателю три версии того, что может произойти с Евой и Джимом. Вместе с героями мы совершим три разных путешествия длиной в жизнь, перенесемся из Кембриджа пятидесятых в современный Лондон, побываем в Нью-Йорке и Корнуолле, поживем в Париже, Риме и Лос-Анджелесе. На наших глазах Ева и Джим будут взрослеть, сражаться с кризисом среднего возраста, женить и выдавать замуж детей, стареть, радоваться успехам и горевать о неудачах.


Сука

«Сука» в названии означает в первую очередь самку собаки – существо, которое выросло в будке и отлично умеет хранить верность и рвать врага зубами. Но сука – и девушка Дана, солдат армии Страны, которая участвует в отвратительной гражданской войне, и сама эта война, и эта страна… Книга Марии Лабыч – не только о ненависти, но и о том, как важно оставаться человеком. Содержит нецензурную брань!


Сорок тысяч

Есть такая избитая уже фраза «блюз простого человека», но тем не менее, придётся ее повторить. Книга 40 000 – это и есть тот самый блюз. Без претензии на духовные раскопки или поколенческую трагедию. Но именно этим книга и интересна – нахождением важного и в простых вещах, в повседневности, которая оказывается отнюдь не всепожирающей бытовухой, а жизнью, в которой есть место для радости.


Мексиканская любовь в одном тихом дурдоме

Книга Павла Парфина «Мексиканская любовь в одном тихом дурдоме» — провинциальный постмодернизм со вкусом паприки и черного перца. Середина 2000-х. Витек Андрейченко, сороколетний мужчина, и шестнадцатилетняя Лиля — его новоявленная Лолита попадают в самые невероятные ситуации, путешествуя по родному городу. Девушка ласково называет Андрейченко Гюго. «Лиля свободно переводила с английского Набокова и говорила: „Ностальгия по работящему мужчине у меня от мамы“. Она хотела выглядеть самостоятельной и искала встречи с Андрейченко в местах людных и не очень, но, главное — имеющих хоть какое-то отношение к искусству». Повсюду Гюго и Лилю преследует молодой человек по прозвищу Колумб: он хочет отбить девушку у Андрейченко.