— И много пошл у него на то кораблей?
— Для одного моста 360, а для другого 300. Петр даже руками развел.
— Откуда у тебя, мошенник, эти ученый крохи?
— С барского стола еще мальчонкой подбирал, а в Тулоне и Бресте и от других перепадало.
— Он, ваше величество, на моем житейском корабле стоячий и бегущий такелаж[17], - пояснил Иван Петрович.
— А может, и такелажмейстер? Ну-ка, такелажмейстер, вывози своего шкипера.
И «такелажмейстер» был подвигнут обстоятельному перекрестному допросу по всем статьям морской науки. Ответы его были кратки, точны, ясны, и ни разу он не запнулся, ни прикусил языка.
— Иноземные крохи ты изрядно подбирал, — с видимою уже благосклонностью сказал Петр. — Но мы — люди русские, и доселе главный морской порт наш — на Белом море. Как же ты повел бы себя на беломорской судне? Ведь там свои румбы[18].
— А называл бы их по-тамошнему.
— Да разве и их ты знаешь тоже?
— Спрашивай, государь.
— Ну, как там зовется нордост?
— Полуночник.
— Верно. А остнордост? [19]
— Меж-востока-полуночник.
— Гм! А зюдвестен-зюд? [20]
— Стрик-шалоника к лету.
— А нордвестен-норд? [21]
— Стрик-побережника к северу.
— Эге! Да ты сам, верно, из беломорцев? Или живал в Архангельске?
— Никак нет. Отродясь там не бывал. Но коли царь мой троекратно плавал по Белому морю, коли сам был там и лоцманом, и кораблестроителем…
— Так заправскому моряку грех не знать нашего Белого моря? — с оживлением подхватил Петр. — А ведомо ли тебе, кто там первый кораблестроитель?
— Баженин Осип. И великий государь наш Петр Алексеевич был им таково удоволен, что взойдя с ним на высокую гору, а на той горе на превысокую колокольню, сказал Баженину: «Вот все, Осип, что ты видишь отсюда: села, земли и воды — все твое, все тебе жалую в ознаменование моего царского благоволения за твою верную службу, за острый ум и за честную душу.
— А что же ответствовал на то царю Баженин?
— „Не след мне, ответствовал он, — быть господином себе подобных“, и не принял щедрой награды.
Сверкнув глазами, Петр повернулся к безмолство-вавшему Ивану Петровичу.
— А тебе, мусье, все сие равномерно тоже известно было?
— Нет, ваше величество, — должен был сознаться тот. — В тулонской навигационной школе об архангельском порте словом даже не поминали…
— Откуда ж человек твой слышал?
— А он, ваше величество, болтун, пускается в разговоры со всяким встречным…
— У кого может чему-нибудь да поучиться? То-то вот, сударь мой, что зачастую два человека живут бок о бок, видят и слышат одно и то же, да один ко всему слеп и глух, другой же всякую малость себе занотует и усвоит. Называл ты себя сейчас шкипером своего судна; а на поверку, по научному конкурсу, ты не более, как вымпел на флагштоке, слуга же твой — не такелаж и не такелажмейстер, а штурман, коли не сам шкипер. Кто ж из вас двоих в таком разе, скажи, господин и кто слуга?
Что мог возразить на это Иван Петрович? И то ведь Лукашка, как подлинный штурман, безотлучный при нем на житейском океане, вел так сказать его „корабельный журнал“, вносил туда и направления ветра, и скорость хода, и глубину моря, и астрономические исчисления. Если утлое суденышко его, Ивана Петровича, дотоле не потерпело еще аварии, то лишь благодаря ловкости своего искусного штурмана, Лукашки.
— Ты молчишь, потому что не имеешь оправданий? — продолжал царственный экзаменатор. — Дальше азбуки в морском деле ты не пошел, хоть было дано тебе на то полных три года. На что же ты после сего годен? Может, в кухари судовые? Да знаешь ли ты хоть сухари-то корабельные заготовлять впрок?
Как под проливным дождем, хлещущим беспощадно из грозовой тучи, молодой человек низко понурил свою победную голову и безнадежно прошептал:
— Не знаю…
— А чего, кажись, проще? Хлеб ржаной крепко испекают, а потом, изрезав на куски, пропекают вдругорядь в хлебной печи. Ну, вот точно так же, изволишь видеть, вас, недопеченных моряков, впрок заготовляют — вдругорядь пропекают. Офицерского чина ты ведь, по совести, не заслужил?
— Не заслужил…
— И начать тебе, значит, с нижнего, матросского чина. А тебя, друг любезный, — милостиво обратился Петр к калмыку, — за толь благоуспешную, прехвальную ревность твою к вящему усовершенствованию и за рачение об истинной славе отечества жалую в мичманы, и быть ему, матросу, под твоей, мичмана, командой, дабы наставил ты его, ветрогона и пустельгу, уму-разуму.
— На колени, сударь! Винись, проси! — шепнул сзади разжалованного в матросы его слуга-начальник.
Но тот, морально вконец хоть уничтоженный тяжелым царским приговором, стоял как вкопанный: мог ли он, дворянин, при возвеличенном рабе своем еще более принижаться?
Тут сам раб неожиданно повалился в ноги царю.
— Прости ты его, великий государь! Яви над ним свое монаршее милосердие и благость! Повинен ли он в том, что в родительском доме сызмала, с самых пеленок взращен в холе и неге, к безделью приучен? А душою, клянусь всемогущим Богом, он чист, бодр, жалостлив, умом светел и остер, лишь бы подалей ему от городских соблазнов. Удали же его в деревню, чтобы выжил он там до более зрелых лет, и выйдет из него, поверь моему слову доблестный гражданин и оберегатель твоих царских предначертаний. Меня же, недостойного, низкорожденного, — не возьми во гнев, государь, — уволь от офицерского чина: не по корове седло.