— Будьте умеренны, снисходительны. — Казалось, что он боялся, чтоб кто приметил, что он промолвил со мною. Признаюсь, что мне и жалко, и смешно было… Я подошла к ней (Екатерине. — Л. Л.) со словами:
— Я очень огорчена, что недоглядела. Прошу простить меня. — И не дав ей времени принять строгий вид, поцеловала руку, а она меня — в щеку. Она отослала парикмахера-француза и сказала:
— Сознайтесь все же, что это неприятно.
— Сознаюсь, потому и огорчена.
— Ведь мне хотят помешать делать добро, которое я делаю, насколько могу — и для отдельных людей, и для всего народа; и здесь, что ли, желают творить те же ужасы, что и во Франции?..»
Императрица не скрывала тех ассоциаций, которые вызвала у нее «промашка» Дашковой — со дня казни Людовика XVI до беседы, столь детально описанной Екатериной Романовной в письме брату Александру (ноябрь 1793 г.), миновало не более десяти месяцев…
На вопрос о Франции Дашкова отвечала, что, надеется, в России подобных безумцев нет.
«Однако есть, как видите», — возразила Екатерина.
Разговор приобретал все более серьезный характер.
«— Если государь — это зло, то зло необходимое, без которого нет ни порядка, ни спокойствия.
— Ваше величество уже оказывали мне честь высказывать эти мысли, столь трогательные в устах государя, и я отвечала вам, что не в ваше правление могут думать так.
— Что касается меня, я могу снести все, что будут обо мне говорить, и если преступление занимать то место, которое я занимаю (я ведь признаю, что не имела на него права — ни по рождению, ни прочих), так вот, если это преступление, то вы делите его со мной.
Я пристально посмотрела на нее; у меня хватило такта не развивать дальше это признание и это сближение. Она продолжала:
— Это ведь уже вторая публикация такого рода, сочинение, подобное этому, уже существует, и одно другого не лучше.
— За 11 лет, что я в Академии, впервые проскочило нечто подобное. То сочинение — тоже трагедия?
— Нет, путешествие. Жду теперь третьего.
— Мне кажется, я знаю, что вы имеете в виду, мадам. За год до появления этой книги автор напечатал жизнеописание одного из своих друзей, молодого человека, который пил, ел, спал и умер, как все прочие, не совершив ничего заслуживавшего упоминания. Однажды в Российской академии Державин, говоря о том, как плохо знают некоторые сочинители русский язык, спросил меня, читала ли я… книгу Радищева об одном из его друзей. Я сказала, что не читала…
Державин дал мне книгу. Прочитав ее, я убедилась, что автор хотел подражать Стерну, автору „Сентиментального путешествия“, что он читал Клопштока и других немецких писателей, но не разобрался в них, что он запутался в метафизике и что он кончит тем, что сойдет с ума. Я предсказала то же самое и Зуеву, и, если бы у него не было жены, которая за ним ходит, пришлось бы запереть его в сумасшедший дом.
— Кто это Зуев?
— Это академик, — сказала я. Потом мы говорили о Гершеле и его телескопе. Потом появились великие княжны, потом начался молебен, я осталась обедать…»[121]
Судя по этому письму (оно написано вперемежку по-французски и по-русски; Дашкова всегда писала так, когда волновалась), Екатерине Романовне казалось, что в тот день победа была за ней: государыня изволила вспомнить ее участие в своем воцарении, да и разговор вроде бы удалось перевести с Радищева и Княжнина на другие, менее острые темы. Дашкова не предполагала, что то был один из последних разговоров между нею и «самодержицей всея Руси».
Можно ли верить Дашковой, когда она утверждает, что не усмотрела никакой антимонархической направленности в трагедии Княжнина и что действительно считала это произведение гораздо менее опасным для государей, чем некоторые французские трагедии, которые играют в Эрмитаже, как, если верить «Запискам», брезгливо бросила она полицмейстеру, пришедшему изъять все экземпляры «Вадима Новгородского» из книжного магазина Академии? (Драма вышла и отдельным изданием и была включена в очередной том сборника «Российского феатра».)
Примерно так же начала было она говорить на следующее утро с генерал-прокурором. Да тот намекнул: государыня помнит, что Академия причастна и к «брошюре» Радищева. Так что «Вадим Новгородский» — второе опасное произведение…
Дашкова пыталась оправдаться, ссылаясь на финал трагедии: она заканчивается торжеством добродетельного монарха. Но, должно быть, эти оправдания никого убедить не могли: человек она была прямой, лукавить не умела. Она знала, что эту трагедию делала трагедией именно победа «добродетельного монарха»: свободолюбивый герой пьесы, убежденный поборник народовластия, предпочел смерть жизни под монархическим игом.
Вероятно, она не призналась бы в этом самой себе, но в пафосных тираноборческих монологах героев Княжнина звучали какие-то отголоски ее собственных разочарований…
В «Розыскном деле о трагедии Княжнина „Вадим“» имеется секретное письмо генерал-прокурора сената А. Самойлова московскому главнокомандующему А. Прозоровскому с предписанием изъять у книготорговца купца Ивана Глазунова имеющиеся у него 400 экземпляров трагедии. («…Благоволите, Ваше сиятельство, исполнить все оное с осторожностью и без огласки по данной Вам власти, не вмешивая высочайшего повеления…»