Во что я верую - [88]

Шрифт
Интервал

xv и xvi веков. Благодаря ему оказалось возможным лучше выделить в Священном Предании — носителе Откровения — нерушимое ядро канонического текста Писания; заново вырабатываются навыки его простого, бесхитростного чтения, не выходящего за пределы первоначального, исторического смысла. В свое время деятели схоластики утратили чувство меры. Гуманистическая же критика оказалась слишком придирчивой. Не стану распространяться о переломе, связанном со временем реформ202. Этот перелом так и не зажил. И дает материал для ряда книг.

Второе потрясение вызвано «природой, описанной языком геометрии». Меня по-прежнему поражает нежелание вернуться ко всей этой проблематике и предпринять, на основе новых данных, новые попытки создать систему взглядов, сливающую в единое целое незыблемое Откровение и новые данные культуры.

Пытаясь объяснить это, я выдвигал различные гипотезы. Согласно первой из них, причина такой пассивности кроется в эффекте торможения, проявляющемся на уровне сознания, во всевластии привычек. Откровение и познание оказываются слитыми внутри некоего единого целого — настолько, что любой удар по познанию рикошетом задевает, по-видимому, и Откровение. Религиозные споры XVI века быстро вылились в столкновение между благодатью и свободой, между свободой Бога и свободой людей. У сторонников Реформации была склонность принести свободу человека в жертву свободе Бога, в то время как участники Тридентского собора проявили склонность считать напрасной жертву, принесенную Богом.

Начиная с XVI века и поныне, это неразрешимое противоречие оказывает весьма гнетущее воздействие. Это противоречие вытекает из допущенного еще в старину трудно уловимого искажения смысла, касающегося Сотворения мира[CXVII].

Истоки этого искажения мне отныне видятся в делах давно минувших времен: в великом духовном противоборстве XIII века.

К изумлению христианских богословов, заново открывавших Аристотеля в свете арабских толкований, исходивших от Аверроэса и Авиценны, из-за чего он стал выглядеть более достоверным, но на иной лад, чем под пером христианских комментаторов, — Сотворение мира утратило свою самоочевидность. Короче говоря, в наличии оказалась концепция мироздания, отличная от той, которой они придерживались: в соответствии с ней, мир вечен, неистребим, подчиняется законам Бога, который выступает уже не как творец, источник сущего, а как простой управляющий, но только не поместья, а мира, с ограниченными возможностями воздействия на этот последний. Бог Аристотеля ограничен вдвойне: вечностью мира, наделенного бытием в себе, и законами, которые им управляют, необходимостью, неотвратимой как для мира, так и для самого Бога. Вся христианская мысль, движимая верой и разумом, восстает против такого двойного ограничения: здесь, конечно, и Фома Аквинский, проявляющий гибкость и понимание, и Этьен Тампье[203] с его традиционным августинианством, ответственный за осуждение, вынесенное в 1277 году и провозглашающее, помимо всего прочего, возможность множественности миров во имя всеохватности и верховной свободы Бога.

Этот оправданный страх перед антитетической концепцией аристотелизма приводит к тому, что христианская концепция Сотворения мира трудно уловимым образом принимает направленность, неприемлемую для слова Божьего.

Следует ли, стремясь сделать более убедительными возражения против самостоятельности гипотетически вечного мира, наделенного бытием в себе, — отрицать за миром сотворенным какую бы то ни было самостоятельность по отношению к Богу, запрещать Богу наделять мир чем-то воистину существующим за его пределами?

Можно вообразить, ради уверенности, что ничто не ускользает от божественного всемогущества, что Бог создал лишь театр теней. Тут неуклонно возникает опасность того, что на Бога, как я уже говорил, полностью будет возложена ответственность за зло, так что жертва, принесенная на кресте, начинает выглядеть как жестокая и совершенно непостижимая потеха, которую Бог учинил для себя самого.

Тем не менее, неотвязный страх, паническое опасение перед там, что у Бога будет отнято верховное и всеохватное владычество над Творением, понимаемым на обычный лад как всеохватность сущего, доступного восприятию чувств и разума, приводит к тому, что у Бога оказываются отнятыми Сотворение мира в движении, суть акта сотворения, акт создания, то есть возможность отдать всё и примириться с подлинной, теперь особенно ощутимой потенциальной опасностью существования мира бунтующего, спасти который Богу дано лишь путем проникновения в него, жертвуя свободой ради свободы вплоть до жертвоприношения на Кресте, которое одно только может принести спасение, оставляя нетронутыми умысел и дар Бога, спасая заодно и нашу свободу обречь себя на гибель, — и воздействуя на нас путем мягкого принуждения, убеждения и всемогущества Любви, которая сильнее смерти.

Это наваждение будет только усиливаться. Под его влиянием становится всё более неразрешимым противоречие между благодатью и свободой — как углубляются и симметричные и противоположные друг другу искажения смысла, в которых повинны и Реформация, и Контрреформация, ибо без правильного и уравновешенного богословского истолкования Сотворения мира нет, как мы уже отмечали, разумного богословского толкования ни для Грехопадения, ни для Искупления.


Еще от автора Пьер Шоню
Цивилизация классической Европы

Книга Пьера Шоню, историка школы «Анналов», всесторонне раскрывает цивилизацию Европы (включая и Россию) классической эпохи, 1630–1760 годов. Ученый рассматривает эту эпоху с двух точек зрения: с точки зрения демографии, бесстрастных законов, регулирующих жизнь огромных людских масс, и с точки зрения духовной истории, истории религии, искусства и мысли, формировавших сознание эпохи Предпросвещения.


Цивилизация Просвещения

Пьер Шоню, историк французской школы «Анналов», представляет уникальную в мировой культуре эпоху европейского Просвещения, рожденную из понятия прогресса (в сфере науки, технике, искусстве, общественных структур, философии) и приведшую к французской революции. Читатель увидит, как в эту эпоху повседневность питала дух творчества, открытий и философских размышлений и как, в свою очередь, высокие идеи претворялись на уровне обыденного сознания и мира материальных вещей. Автор показывает, что за великими событиями «большой» истории стоят не заметные ни на первый, ни на второй взгляд мелочи, играющие роль поистине пусковых механизмов исторического процесса.