Во что я верую - [57]
* * *
До сих пор я прилагал все силы для того, чтобы учитывать только то, что принадлежит общечеловеческому наследию. Я не скрывал своих предпочтений. Мне были заказаны не трактат по методике истории или курс христианской апологетики, а «душевное излияние», чистосердечная беседа с самим собой.
И всё же я предписал себе определенную сдержанность. К тому же, я и сам-то не всегда верил в то, во что верю ныне. Моему исходному воспитанию я обязан начаткам религиозных сведений, весьма скупо отмеренных людьми добросовестными, но не горевшими страстью делиться знаниями; да и сам я, видимо, не был готов воспринять эти поучения нужным образом, удержав только шелуху; содержание же ускользнуло, так что смысл его остался для меня непостигнутым. Затем этот смысл постепенно открылся мне в ходе того самостоятельного пути, о котором я, несомненно, еще поведаю на страницах, которыми нам предстоит пройти бок о бок. Открылся в несколько ином виде. И хорошо, на мой взгляд, что вышло именно так. Какой был бы толк от этой богоданной временной протяженности, от этого прошлого, что грызет наше будущее в рамках того настоящего, которое в такой же степени состоит из воспоминаний, что и из ощущений, — если бы всё было дано раз и навсегда? Свобода — «свобода», как и «время», — всё это не суетные слова: с течением времени мы творим себя. Если на этих первых страницах я часто обращался к Священному Писанию, этому особому книгохранилищу, которое образует главную Книгу, что зовется попросту Книгой — Библией[158], — то потому, что слова, которые в ней собраны, сами собой приходят мне на ум и на язык, когда я выражаю свои сокровенные помыслы, а также потому, что они составляют часть нашей культуры. Подобно искусству, литература служит — естественно, сама собой — для выражения нашей мысли. Отсылки к тексту, входящему в состав нашего общего наследия, часто открывают перед мыслью возможность четкого выражения, а перед тем, что мы хотим сказать, — быть воспринятым. Но до сих пор я никогда не ссылался на Священное Писание, на эти далекие, нездешние тексты, как на какое-то иное средство познания… как на цемент истории.
* * *
Показания чувств и обращение к разуму никогда полностью не соответствовали запросам души. Найдется ли человек, который мог бы, не погрешая против истины, сказать про себя, что он полностью пребывает в мире с самим собой, не задаваясь вопросами о себе, о мире, о смысле своего присутствия в мире?
Пребывает в мире с самим собой без видимых причин? Найдется ли по-настоящему умиротворенный человек, если оставить в стороне переваривание сытной трапезы или телесную радость от акта плотской любви; если не считать минут законного удовлетворения при возникновении новой жизни, к чему давно уже тяготели и душа, и тело, — или от ощущения того, как действует молодое, здоровое тело? Может ли человек, обретающий полное удовлетворение в действии аналитического разума, обоснованного на тщательно отбираемых сведениях, доступных человеку среднего культурного уровня, каким я являюсь и в распоряжении которого находятся библиотеки и средства информации, какими могут располагать какой-нибудь университетский профессор, журналист или администратор, — может ли человек, изведавший, сталкивающийся или обреченный на то, чтобы когда-нибудь столкнуться с болезнью, телесным или духовным страданием, короче говоря — с горем, этим уделом, наравне с прочими, нашего существования, … может ли такой человек, опираясь единственно на аналитический разум и обычную информацию, найти удовлетворительный ответ на вопрос о смысле бытия, бытия мира и своего бытия в мире?
Если быть совершенно искренним, я в это не верю, и за мои пятьдесят восемь лет мне так и не повстречался — повстречался в истинном смысле этого слова — человек, который верил бы в это по наступлении вечера жизни, когда погасли все огни рампы. И мне не верится, что ничтожный объем знаний, который я попытался накопить, в состоянии хотя бы подвести к возможности истинного ответа.
Вместе с тем, мне кажется, что с помощью природы и разума мне, действуя в одиночку, — но бываю ли я когда-нибудь в одиночестве, по-настоящему в одиночестве? — что с помощью природы и разума и полагая, что я — один, мне удалось дойти до почти полной уверенности по двум-трем пунктам.
У мира нет бытия в себе. Вдвоем мы с миром не в состоянии образовать совершенного общества; нас по крайней мере трое: третьей вершиной треугольника оказывается источник. Существует, стало быть, некая Потусторонность, некое Сущее, источник всего Сущего, о котором я не могу сказать совершенно ничего, не считая того, что коль скоро сознание содержит очевидную очевидность моего «я» и мира, то нелепо, бессмысленно, недопустимо думать, что не существует никакой связи между источником бытия сущего и моим самосознанием. Что, наконец, невозможно полностью включать смерть в очевидность чувств, в то время как природа сознания и его несостоятельность перед лицом осмысления не-бытия, осмысления полного отсутствия моего самосознания порождают предположение о продолжении некоего продолжения сознания, сосредоточенном в каком-то таинственном locus'e, за пределами всего, вне пространства-времени, в некоем ином мире, который — если только я хочу — безуспешно! — выстроить стройную картину мироздания — мне приходится воображать подобием регулятора хода хронометра, который бесконечно усовершенствовали часовщики XVIII века.
Книга Пьера Шоню, историка школы «Анналов», всесторонне раскрывает цивилизацию Европы (включая и Россию) классической эпохи, 1630–1760 годов. Ученый рассматривает эту эпоху с двух точек зрения: с точки зрения демографии, бесстрастных законов, регулирующих жизнь огромных людских масс, и с точки зрения духовной истории, истории религии, искусства и мысли, формировавших сознание эпохи Предпросвещения.
Пьер Шоню, историк французской школы «Анналов», представляет уникальную в мировой культуре эпоху европейского Просвещения, рожденную из понятия прогресса (в сфере науки, технике, искусстве, общественных структур, философии) и приведшую к французской революции. Читатель увидит, как в эту эпоху повседневность питала дух творчества, открытий и философских размышлений и как, в свою очередь, высокие идеи претворялись на уровне обыденного сознания и мира материальных вещей. Автор показывает, что за великими событиями «большой» истории стоят не заметные ни на первый, ни на второй взгляд мелочи, играющие роль поистине пусковых механизмов исторического процесса.