Внутренний строй литературного произведения - [81]

Шрифт
Интервал

Мифологема в «Бесах» намечена уже эпиграфами. Эпиграф всегда живет многозначными связями с «большим» текстом. Помимо них, два эпиграфа, кроме того, непременно взаимодействуют. Строки из пушкинских «Бесов» и евангельская притча в преддверии романа Достоевского окрашивают друг друга[247]. Можно сказать, что пушкинские строки в большей мере определяют тональность романа, евангельские же – его общий смысл. В финале устами умирающего Степана Трофимовича толкуется именно этот смысл; мифологема таким образом приближается к притче.

В «Идиоте» контуры метасюжета заданы историей прихода и ухода (гибели) святого безумца. Зеркальная симметрия намечает почти безысходный композиционный круг. Но смысл этой замкнутости не может быть определен с четкостью назидательной притчи. Соответствие героя и Христа не задано однозначно, оно лишь мерцает, временами почти исчезая в эмпирии земных дел и привязанностей героя (все отношения Мышкина с нигилистами, с семействами Иволгиных и Лебедевых, с Аглаей). Символические мотивы слышны по-настоящему на островках поэзии, укрытых от главных сюжетных вихрей. Один из них – историю Мари и детей – мы уже упоминали. В ней участвует реальный князь Мышкин, но просматривается прасюжет евангельской легенды. Два других островка такого же типа связаны непосредственно с Христом, но за ним – тень его земного двойника. Оба сюжета строятся как описание живописных произведений. Одно из них широко комментировано. Это рассказ о картине Ганса Гольбейна «Мертвый Христос». Второе пока почти незамечено. Это описание придуманной Настасьей Филипповной картины, изображающей Христа и ребенка. В ней – прямое соответствие рассказу князя о Мари и детях и одновременно явный контраст образу гольбейнова Христа.

Правда, следует заметить, трактовка самой картины Гольбейна (и, соответственно, ее роли в системе романа «Идиот») в последнее время получает знаменательные философские новации. В недавней работе Т. А. Касаткиной предложена вполне своеобразная концепция этого живописного полотна[248]. Автор считает, что на картине изображен переломный момент в состоянии распятого – борьба сил природного распада с признаками осуществляющегося органического воскресения.

Не берусь поверять впечатлений исследователя. Возможно, они имеют объективные основания. Думаю, однако, ощущения сегодняшнего созерцателя не могут быть перенесены в роман Достоевского без существенного насилия над художественным текстом. У героев «Идиота» картина Гольбейна вызывает чувство, близкое к ужасу. С ним связана угроза потери веры – сомнения в самой возможности воскресения. Впоследствии в «Бесах» Кириллов одержимый, идеей необходимости человекобога, будет говорить об имевшей место трагической победе косной природы над чудом воссиявшего духа. В «Идиоте» нет утверждения подобного рода. И все же идиллический («картина» Настасьи Филипповны) и безысходно-ужасный (картина Гольбейна) момент в истории Христа, светлый и страшный лик судьбы Мышкина, младенчески-ясное и отвратительно-жестокое начало бытия – эти грани в романе так и остались несведенными. Книгу венчает не «осанна» новелл Версилова и Тришатова, не притча «Бесов», но сцена, которую можно назвать воплощением трагической гармонии. Достоевский впоследствии сам выделил ее. Не роман в целом, хотя, по-видимому, личностно любил его больше остальных своих произведений, а именно – его финальную сцену. Ее характер позволяет говорить о том типе поэтических узлов, которого мы до сих пор не касались. Это предельные моменты бытия, когда жизнь уже не отсвечивает бликами, отбрасываемыми вечными образцами, но сама обращается в такой образец. Сверхпредельное напряжение отливается в этих случаях в пластично-зрелищную форму. Сопровождает его своеобразная пауза, тишина потрясение. Вереницу сцен такого рода, кроме финала «Идиота», дает последний роман Достоевского.

4

«Братья Карамазовы» – роман-синтез, собирает воедино не только важнейшие для писателя типы и проблемы, но и свойственные ему принципы отражения жизни. Среди них и система нервных узлов поэзии, связанных с богатейшим фоном литературных реминисценций. И поэтический ореол, окружающий центральные характеры, ориентированные на извечные стороны человеческой натуры. И система вставных повествований; поучений, видений, снов.

Не имея возможности говорить обо всем этом хоть сколько-нибудь подробно, отмечу лишь то, что придает указанному единую тональность, – господствующей над всеми сферами романа общий настрой на притчу. В «Братьях Карамазовых» он выдерживается даже более последовательно, чем в «Бесах». На грани с притчей оказывается большая часть вставных новелл: не только простонародная повесть о «луковке», но и сон о плачущем «дите», и даже парафраза гоголевской «Тройки». Притчеобразен сам метод воспроизведения событий в романе. Как показывают авторы примечаний к тридцатитомнику, изображению в «Братьях Карамазовых» свойственна своеобразная двойственность: «Одни и те же основные проблемы бытия эпохи выражены в романе как бы на двух различных "уровнях" – на языке реальной жизни и на языке философского обобщения» [XV, 460].


Рекомендуем почитать
Некрасов [Глава из книги "История русской литературы с древнейших времен до 1925 года"]

Глава из книги "История русской литературы с древнейших времен до 1925 года". Д. П. Святополк-Мирский.


Советская литература. Побежденные победители

Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века

«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.


Сто русских литераторов. Том третий

Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.