Внутренний строй литературного произведения - [30]
В согласии с этим общим пафосом Баратынский на рубеже десятилетий отходит от элегической тематики, дискредитированной потоком подражаний; он создает ряд произведений новой художественной тональности. Важнейшие среди них– «Смерть», «В дни безграничных увлечений», «На смерть Гете», «Мадонна». В те же годы подспудно формируется и заряд его противления концепции оправдания действительности, а вместе с ним комплекс настроений, которым будет обусловлено возвращение к основам «индивидуальной поэзии» Однако речь о смысле этого возвращения – еще впереди, после того, как прояснится характер его идеологического союза с шеллингианцами.
Наиболее решительный для Баратынского шаг в мир новых идей являет собой стихотворение «Смерть». Оно изначально полемично. Но не по отношению к шеллингианству. Автор пытается оспорить представления, утверждавшиеся на протяжении веков. В первой редакции стихотворение открывалось прямой формулой, передающей традиционно пугающий образ:
В беловом тексте моменты, предваряющие центральную поэтическую мысль, устранены. Лирический монолог открывает прямое отрицание традиции – категорическое «не», причем связано оно не с обобщающим «мы», но с безусловно ответственным «я».
Стремительное начало вводит крайне неожиданный позитив:
По мысли автора, смерть – хранительница изначального равновесия природных сил; она предотвращает любые чрезмерности, уравнивает и объединяет «недружную» человеческую семью. Монолог завершается почти славословием:
Слово «разрешенье» в финальных строках используется дважды – почти по модели заклинания. И все же безотносительной убедительности стихотворение не дает, загадка оказывается более сложной, чем это, по-видимому, представлялось автору в момент создания вещи. При том что это сложность не интеллектуального порядка.
Логика Баратынского, как и следовало ожидать, безукоризненна. Ни один из его аргументов не может быть опровергнут рациональным путем. И все же поэтическая концепция в целом вызывает непосредственное противление: восстает то самое чувство, которое оспаривалось по ходу стихотворения, – ощущение непосредственной любви к жизни. Так возникает психологический парадокс: казалось бы снятое, «предубеждение» в сущности остается непоколебленным.
Знаменательно, что нечто подобное (и к тому же частично связанное с восприятием стихотворения Баратынского) мы встречаем на более позднем литературном этапе – в философских и художественных размышлениях Льва Толстого. В период учительства последних десятилетий Толстой считал, что у Баратынского «отношение к смерти правильное и христианское», он включил стихотворение «Смерть» в «Круг чтения» как иллюстрацию к мысли: «Если жизнь благо, то благо и смерть, составляющая необходимое условие жизни»[112].
Формулу эту вряд ли возможно отвергнуть, однако в пору создания «Войны и мира» Толстой был гораздо менее категоричен.
Аналогичная мысль предложена Пьеру Безухову в числе масонских заповедей. Это требование «частым помышлением о смерти довести себя до того, чтобы она не казалась вам более страшным врагом, но другом, <…> который освобождает от бедственной сей жизни».
Сказанное вызывает в душе толстовского героя чувство интуитивного противления. Не потому, что заповедь «неправильна», но по причинам более сложным и одновременно более органическим.
«Да, это должно быть так, – думал Пьер <…>, – но я еще так слаб, что люблю свою жизнь, которой смысл только теперь, но понемногу открывается мне»[113].
Близкое несовпадение суждений обнаруживается и у самого Баратынского. Добавим: контрастирующие высказывания падают у него на один и тот же временной промежуток.
Остановимся на этой ситуации подробнее.
Незадолго до стихотворения «Смерть» Баратынский создал сокращенный перевод одной из элегий А. Шенье. В стихотворении идет речь об усталости, возникающей под «тягостной неволей бытия». Она рождает мысль о привлекательности близкой могилы:
Поэт собирает воедино все моменты, привязывающие человека к жизни. При этом обобщающий их финальный pointe дает почувствовать главное: рационально обозначенное условно; оно лишь покрывает нечто более сильное и неуловимое – ту обольстительность бытия, которая рождает страх перед неизбежной смертью.
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.