* * *
Проснулся он перед рассветом. Тихий плач прервал его сладкий сон, развеял, как ветер клочки тумана. Подняв голову, он всмотрелся в полумрак хижины. Плакала Клеменсина.
Трилле приподнялся на локте, растерянно уставился на девушку, не представляя, как и в чем ее утешить, затем перевел взгляд на Конана. Но его гамак был пуст. Тогда он свесил ноги, с неудовольствием ощутив сырость земляного пола, на цыпочках прошел к Клеменсине и, от волнения тяжело дыша, склонился над ней.
— Хей, девица… — пробормотал он, ужасно стесняясь своего тощего полураздетого тела. — Кру-ру? Что случилось?
— Энарт, — всхлипнула она в ответ. — Энарт…
— Мда-а-а… — Трилле участливо вздохнул. — Горе большое, прямо необхватное горе. То есть неизбывное… Вот и у Конана вороной сдох… Мда-а-а… Ну и ну…
Иных слов утешения он не нашел и впал в состояние некоторой отрешенности, коей по привычке уже придал философический оттенок. Но тут в недрах разума его забрезжило нечто — Трилле напрягся, при этом покраснев от усилия, и нечто преобразовалось в отличную мысль. Он радостно засмеялся и немедленно сообщил Клеменсине свою идею:
— Послушай-ка, девица. Хочешь, я возьму тебя в супруги? Я умен, благороден (наверняка благороден, судя по моей внешности) и добросердечен. Клянусь Кромом, тебе нужен именно такой муж как я.
Клеменсина удивленно посмотрела на спутника, что напыжился и даже сопел, весьма довольный своей находчивостью.
— Нет, Трилле… Ты слишком стар…
— Я?
Такого ответа он никак не мог ожидать. Да, конечно, он был далеко не первой молодости, но ведь и дряхлой развалиной его нельзя назвать! Конану, например, уже тридцать один год, а он вовсе не выглядит таким уж старцем, а Трилле моложе его на целых пять лет…
— Ну и ну… — обиделся он и снова забрался в свой гамак. Далее он вел беседу уже оттуда, высовывая только нос, и то исключительно из вежливости. — Как ты оскорбила меня, Клеменсина! Никто и никогда не оскорблял меня так жестоко (в этот момент ему и правда казалось, что никто и никогда). Но… Я готов тебя простить, если ты скажешь, что я молод и хорош собой.
— Я не могу кривить душой, — печально вздохнула Клеменсина.
— Да почему ж «кривить»? — вспылил Повелитель Змей. — Иди сюда! Иди, иди, и потрогай мое тело. Кожа моя гладкая и упругая, ни единой морщинки не найдешь! Ну? Что ж ты? Иди и потрогай тело, говорю тебе!
— Зачем же мне трогать твое тело? — Девушка, кажется, рассердилась, но зато успокоилась. — Годы твои и есть свидетельство старости, а тело вовсе ни при чем.
— При чем! У старца тело дряблое, а у меня… и мышцы тверды и…
— И что еще? — С ухмылкой в хижину вошел Конан.
— Скажи ей, брат! — подскочил в гамаке Трилле. — Пусть подойдет и потрогает мое тело!
— Не буду! — отказалась Клеменсина. — Скажи ему, Конан! Не хочу я его трогать!
— Не трогай, — милостиво разрешил ей варвар, вытаскивая из мешка холодную куропатку и вгрызаясь в нее.
Фыркнув, Повелитель Змей отвернулся, но пленительный запах птицы заставил его забыть на время обиду. Выдержав паузу, во время которой слышен был только хруст нежных косточек, перемалываемых крепкими зубами киммерийца, он нарочито зевнул и как бы между прочим сказал:
— Куропатку съесть, что ли…
— Осталась только лепешка, — ответил Конан с набитым ртом. — И то маисовая.
— Проклятие! — Трилле резко развернулся и вперил в варвара сердитый взор. — Ладно. Пусть лепешка. Давай.
Конан выудил из мешка большую плоскую лепешку, разодрал ее пополам и, протянув один кусок Клеменсине, второй кинул Повелителю Змей. Как ни странно, после почти трехдневного отдыха под камелитом киммериец вдруг вновь обрел давно позабытое хорошее настроение. Даже мысль о Лале Богини Судеб сейчас не слишком раздражала его, а Трилле, к коему он привык, и подавно. Он знал — вернее, помнил каким-то десятым или двадцатым чувством — как спас его этот костлявый бродяга, как вдувал он ему рот в рот свое дыхание, именуемое жизнью, долгую половину ночи. К немалому удивлению Конана, Повелитель Змей, хвастун и болтун, до сих пор и словом не обмолвился об использованном им способе врачевания, наверняка лишившим толики ж.::ни его самого. Недаром ныне он так бледен, недаром голубые глаза потускнели, а веки набрякли…
— Как думаешь, Трилимиль, — внезапно спросил он печально жующего сухую лепешку спутника. — Конину еще можно есть?
— Ту, что рядом с тобой валялась?
— Ну.
— Нельзя, — авторитетно сказал Трилле. — Она так воняла… О-о-о, как она воняла… Признаться, поначалу, а подумал, что это ты…
— Тьфу, дурень! Что ж я буду вонять, когда я живой?
— Я не знал тогда, живой ты или нет, — резонно ответствовал бродяга. — А лошадь не сразу увидал.
— Проклятый камелит… — проворчал Конан. — И невесту мою удавил, и лошадь протухла…
Все трое помолчали, каждый по-своему переживая коварство камелита. Потом киммериец отодвинул полог, и в хижину ворвались веселые солнечные лучи — вестники нового дня. Дальше были видны фигуры туземцев, что сновали туда-сюда, а за ними — пальмы, протянувшие широкие листья навстречу солнцу… Жизнь продолжалась.
Конан молча поднялся, запихал в дорожный мешок все совместное имущество и, кивком велев спутникам следовать за ним, вышел из хижины.