Песнопевец Агинон аккуратно пристроил цитру у ног своих, принял из рук слуги огромную чашу, доверху наполненную золотистым аквилонским вином, и тремя глотками тут же ополовинил ее. Затем чуть затуманенный взор его вновь обратился на молодого Тито, чернобрового и черноокого красавца, который отвечал ему взглядом почтительным, хотя и не без тени усмешки: он едва успел отведать этого знаменитого аквилонского, в то время как Агинон употребил уже две чаши и теперь принялся за третью.
— Что, Титолла, приумолк? — ласково вопросил песнопевец, рукою поглаживая крутой бок чаши. — Или бражка не хороша показалась?
— Бражка ли? — с сомнением покачал головой юноша. — Да я такого вина еще и не пробовал. В груди от него горячо, в душе весело, а на языке приятно. Если позволишь, я возьму в дорогу один кувшин…
— Проку нет. Сон себе попортишь — и вся радость… Отец мой, помню, говаривал: «Что бы ни было в сосуде, но если он один — в нем только вода…» Ты уж возьми с полдюжины, милый, а останется — друзей угостишь… — Агинон степенно отер ладонью губы и клинышек бородки и переправил пустую уже чашу на край стола, дав слуге знак наполнить ее снова. — Погляди-ка, Титолла, луна какая желтая — будто бы свежая лепешка с сыром, так и хочется укусить… А звезды, звезды!.. Люблю я ночное небо — душа моя там и без вина поет, кружась в танце таких же легких душ… Ох, я и не заметил, что ночь наступила… Заговорил я тебя, сынок, — гляжу, глаза твои уж закрываются. Отправляйся теперь почивать, а поутру я сведу тебя на базар. Поизносился ты, надо одежонку добротную купить…
С этими словами песнопевец расправил складки на своем сером в черную крапинку балахоне дорогой мягкой шерсти, собранные им в начале беседы для удобства, сдернул с плеч накидку и бережно завернул в нее цитру, затем допил из чаши последний глоток вина и со вздохом поставил ее на стол. Юноша в продолжение сего обычного, хорошо знакомого ему ритуала смотрел на него с недоумением и обидой, но пока молчал. Когда же Агинон, кряхтя, стал подыматься из глубокого кресла, Тито нахмурил брови и быстро сказал:
— Но, дядя, ты обещал нынче всяко поговорить со мной! Неужели я для того приехал в Аквилонию, чтоб тут по базарам ходить? Будь добр, погоди ложиться. Я…
— О-хо-хо-о… Митра свидетель, Титолла, ну мне ли надо спать? Я стар, и давно уже ночи мои наполовину бессонны! Но ты — ты так молод, а в молодости силу питает обильная пища да крепкий сон…
— Нет уж, — перебил его Тито, упрямо мотнув головой. — Мою силу питают более наши с тобой беседы, так что… Я груб, дядя, прости меня… Но я так надеялся, что ты расскажешь мне новую историю… Если ты меня любишь, конечно, — хитро добавил он, видя, каким умилением наполняются темно-зеленые глубокие глаза песнопевца.
— Ах, милый, ну разве могу я тебе отказать?
С видимым удовольствием Агинон пристроился в кресле заново, опять собрав складки балахона под животом внушительного размера, скинул с цитры накидку, дернул струны и бодро завел сочиненную им самим песнь. Простые слова о том, что человек изначально живет любовью и надеждой, но есть еще вечная война, которая, в конце концов, уничтожит эти великие чувства и тогда-то мир погибнет, больно ранили чистое сердце юноши, хотя он слышал их не в первый раз. Представляя себя воином, идущим на смертельный бой ради спасения любви и надежды, он шепотом вторил низкому бархатному голосу дяди, и душа его трепетала от невыносимо сладостных мгновений предвосхищения собственного будущего.
Прекрасные глаза Тито наполнились слезами: сейчас он был действительно счастлив. Мысленно он горячо благодарил Митру за то, что его отец, простой сапожник из Ханумара — маленького городишки на севере Немедии — родился от одной матери и одного отца с таким мудрым и добрым человеком как дядя Агинон, который еще в ранней юности ушел из дому, с тем чтобы странствовать по свету, познавать мир и людей, в сем мире живущих, изучать науки и исцелять болезни. Тито не уставал перечитывать его записи о прошлом, коих накопилось без малого четыре дюжины свитков, с наслаждением погружаясь в неведомую ему пока сущность самой жизни. Дядя Агинон знал астрологию и происхождение металлов, умел объяснить короткое дыхание цветка и молчание рыбы, твердо верил в странную шарообразную форму земли и не боялся называть ее такою же звездой, какие мерцают ночью в далекой черной выси; он легко слагал весьма простые, но удивительного философического содержания песни (почему-то он считал это своим основным занятием), и слушателю оставалось лишь напрячь внимание, а потом где-нибудь мимоходом пересказать песнь сию своими словами, чтобы сразу же прослыть ученым мужем; он понимал суть войны и ненавидел ее так, как только мог столь мягкий человек; наконец, он полагал учение основой всего дальнейшего, при этом утверждая, что начинаться всякое учение должно с установления моральных принципов, без которых оно бессмысленно и даже вредно.
Подобные знания и убеждения привели к неожиданному результату: великий Конан, король жемчужины Запада Аквилонии, прослышал о бродячем песнопевце, призвал его к трону своему и после целого дня и половины ночи беседы с ним повелел остаться во дворце, дабы помогать ему в делах государственных и общественных мудрым советом.