Пеппо вздохнул. Искоса поглядев на Конана, который безучастно грыз ноготь на большом пальце и, кажется, вовсе не прислушивался к столь содержательной беседе, юноша приложил руку к сердцу и скороговоркой пробормотал:
— Клянусь светлым Митрой, никому не открою тайны.
— Ты! — астролог повернулся к Гвидо.
— Митра свидетель — никому ничего никогда не скажу.
— Что ж, — Заир Шах мог торжествовать победу, — тогда я займусь пройдохой Леонардасом и твоим Лалом, наш добрый хозяин. Распорядись, чтоб в мою комнату принесли еды и вина на два дня и две ночи. И пусть ни одна душа не беспокоит меня все это время…
Он встал, подобрал полы одеяния и мелкими шажками направился к лестнице.
— Постой! — Сервус Нарот растерянно смотрел ему вслед. — А когда ты откроешь нам, где камень?
— Тьфу! Я же сказал тебе, глупый рыцарь: через два дня! Отсчитай от нынешнего полудня день, ночь, еще один день и еще одну ночь. И к утру вы все узнаете…
С этими словами он ловко взобрался на лестницу, на два дня лишив друзей своего прелестного общества.
* * *
Конану было скучно. В доме рыцаря он мог развлечься единственно созерцанием сокровищ, что считал пустой тратой времени. Говорить с другими гостя-ми рыцаря он не желал: они казались ему нелепы и тупы. Гвидо с головой ушел в размышления о Лумо и своем собственном будущем, кое представлялось ему весьма печальным — отец собирался умирать, а потому маленький дознаватель, который до сих пор делал то, что угодно его душе, должен был заняться хозяйством. Прежде он был спокоен, ибо обязанности наследника обещал принять на себя названый брат Лумо, но теперь… Время от времени, когда мысли сии уж особенно доставали Гвидо, он громко, прерывисто вздыхал, пугая окружающих: тишина воцарилась в доме после ухода Заир Шаха. Тишина сплошная, плотная, как туман, я совершенно непролазная. Слово давалось с трудом даже философу; сам рыцарь кашлял в кулак и предпочитал уединение — раньше с ним такого вовсе не случалось; Маршалл, равно как и новый гость Конан-киммериец, беспрерывно пил, и тоже молча.
Пеппо предполагал, что запоздалое понимание происшедшего, а также волнение перед открытием астролога создавало в доме такую странную обстановку. И он впал в прострацию, забывая даже мечтать. Совершать какие-либо действия, пусть и самые простые, ему не приходилось: брат умывал его и одевал, за руку сводил вниз к трапезе, выгуливал по саду, и юноша в конце концов всего за день погрузился в такую глубокую дрему, что ему стали сниться сны наяву.
Бенино взирал на младшего брата с волнением, но лишь по привычке волноваться за него всегда. Он с понимал, что тяжелое молчание и странное настроение взрослых определили его нынешнее состояние. Проще и, несомненно, необходимее было уехать, нежели оставаться здесь, но философ не мог бросить друга в такой момент его жизни. Лал Богини Судеб, который после этих дней вызывал у Бенино скорее отвращение, чем восторг, застил глаза несчастному рыцарю, изменил его, испортил, извратил. Бенине проклинал тот миг, когда Сервус Нарот обменял мешки с золотом на магический рубин. Сам он, хотя и увлекался самоцветами, не был этим болен; зараза не проникла в его поры и в его мозг, как то случилось с рыцарем. Сохранив ясную голову, он не собирался ее затенять тяжелыми мыслями о новых приобретениях и способах их сохранения. Вот почему вся картина с Лалом Богини Судеб и Сервусом виделась ему прекрасно, приводила его в печаль, открывала новые области для философических размышлений.
А Конан перепробовал все вино из запасов рыцаря и на пару с шемитом выпил все его пиво. Прежде таковое возлияние для него непременно завершилось бы весельем и любовью, но — не тут. Ни одной приличной девушки — кроме кухарки, коя без сомнения была приличной и в свои сорок лет уж точно девушкой — в доме Сервуса Нарота не было. Идти в город, в кабак, киммерийцу не хотелось. Он вообще пребывал в довольно необычном для себя настроении. Сытый и железно невозмутимый, он пил, пил и снова пил, мыслями скользя поверхностно по своему недавнему прошлому, где одно приключение следовало сразу за другим, не давая покоя. Пожалуй, в здешней тишине он отдыхал от бывшей бурной жизни, набирался сил перед новыми резкими поворотами своей судьбы.
Так прошел день, второй. Ночь перед открытием тайны никто не спал. Конан и Маршалл — потому что опять пили; остальные — от томления души и тревоги, легко объяснимой, ибо никто твердо не верил в дружбу Заир Шаха и небесных светил, настолько отвратительный был старикан. Тем не менее, когда наутро он спустился в трапезный зал с лицом, похожим на разбившийся о землю метеорит, все сделали стойку и уставились на него не моргая, затаив дыхание.
Он сел, недвижим и горд, с поджатыми губами, так что рот превратился в узкую полоску, выложил на стол сухие коричневые руки с узловатыми пальцами. Справа от него стояло блюдо с костями — остатки трапезы двух собутыльников — Заир Шах лишь покосился в ту сторону, но не дрогнул, устоял, отворотил физиономию.
— Ну? — не выдержал Сервус Нарот. С лица его вновь спал румянец, и щеки покрылись красными прожилками, а глаза потускнели и почти совсем спрятались за набрякшими веками.