– И вот, братец ты мой, – гнусливо тянул рассказчик, – барин в те поры и говорит Алешке: ну скрадь же ты, вор-Алешка, у меня жену…
– Жену!! – удивленно подхватили слушатели, невольно выпуская из зубов чубуки.
– Дда-а… А ты как думал!.. скрадь ты, говорит, у меня жену, – это барыню тоись, – обыкновенным разговорным тоном пояснил рассказчик и тотчас же опять перешел в гнусливый и протяжный «сказочный» тон, – а ежели, говорит, в случае, не скрадешь ты у меня жены, то не иначе как быть тебе в солдатах…
– А-ах, шут-те!.. – вырвалось у восхищенных слушателей.
– Как быть тебе в солдатах! – повторил рассказчик, очевидно очень довольный эффектностью своего повествования. – Что тут делать!.. Вот, братец ты мой, Алешка-вор, набрамшись, значит, смелого духу и ляпни барину: так и быть, скраду, говорит, сударь… послужу вашей милости… как мы есть ваши рабы, а вы – наши господа… Ну, барин тут опять зачал было сумлеваться, а Алешка-вор – одно слово – не сумлевайтесь, говорит, нам это нипочем!..
– Нипочем!.. Ах, раздуй-те горой! – восторгались слушатели, поплевывая сквозь зубы.
– Нам это нипочем… – самодовольно повторил рассказчик. – Ну, значит, и пошел тут, братец ты мой, вор-Алешка…
Но куда пошел вор-Алешка, осталось неизвестным… Мера Пантей Антипычева долготерпения переполнилась. Он ожесточенно хлопнул себя руками по бедрам и яростно накинулся на мужиков.
– Ах вы, дармоеды!.. Ах вы, живорезы окаянные!.. Мучители! – Пантей Антипыч хрипел и захлебывался. – Вам деньги-то за балы платят, а?.. Вы думаете, они щепки, деньги-то?.. Щепки?.. а?.. Нет, они не щепки!.. Нет, не щепки!.. Ах, лодари вы этакие!.. Ах, идолы египетские!.. Господи ты боже мой!.. ведь это беда… ведь это разор!.. И чего там Пармешка смотрит… Чего он смотрит, собачий сын!.. А Минай-то, старый пес, прости господи… староста тоже… Ах ты создатель! вот грабители-то!.. Да они последнюю рубашку готовы с господ-то снять…
Мужики лениво поднимались, медлительно выколачивали о каблуки трубки, не спеша засовывали их за голенищи и затем уж, тяжело переступая, направлялись к гумну.
– Фу ты, братцы мои, значит и покурить уж нельзя? – хором оправдывались они, жалостливо и укоризненно растягивая слова, – кабыть мы от работы отлынивали али что… Мы, кажись, тоже… Затянулись вот, и пойдем… А без трубки – сам знаешь…
Мой спутник плюнул и махнул рукой, дескать: «э, пропадай все!» Его прошиб пот.
– Вот подите с этим народом-с! – горячо пожаловался он мне, – они рады пустить по миру господ-то-с… Им что!.. он протянул как-нибудь день, а четвертак ему подавай… Ах, дела, дела!
Он сокрушительно вздохнул и мрачно насупил брови.
Мы вошли на гумно. Там и сям – у скирдов, около ометов соломы, в амбарах и по всем сторонам риги – подобно пчелам копошился народ. Белые рубахи и шушпаны, яркоцветные платки и юбки – все это с веселой отчетливостью выделялось на солнце. Жизнь кипела. Говор и смех стояли над гумном. Шум ни на минуту не утихал. Разнообразные звуки причудливо смешивались и переплетались между собою… Из риги, подобно сердитому ворчанию раздраженного шмеля, доносился до нас рокот молотилки. Веялка стучала отчетливо и звонко. Белые и синие голуби хлопотливо реяли в синем, чистом как хрусталь воздухе, сверкая своими блестящими крыльями и шумно опускаясь везде, где замечали рассыпанные зерна. Порожние телеги гулко гремели из риги к скирдам и от амбаров к риге. Высоко нагруженные снопами подводы тяжко скрипели и, тихо раскачиваясь из стороны в сторону, медленно тянулись к риге, в ворота которой еле-еле пролезали. Около огромного вороха пшеницы, золотистым конусом нагроможденной на широкой тоше[2], глухо стучала железная мера, которую широкоплечий, сутуловатый парень с расстегнутым воротом и вскосмаченной головою легко и проворно вскидывал на телегу, как будто это было перышко, а не тяжесть в добрые два пуда… На краю скирда, от которого только что отъехал воз с снопами, сидел, свесивши ноги в лаптишках, рыженький и, вероятно, «хозяйственный» мужичок, старательно исправляя погнувшийся рожок вилы; молоток, ударяясь по железу, издавал глухой, неприятно дребезжавший звук.
Из ворот риги длинным и высоким столбом вырывалась пыль, мелкими искорками блестевшая на солнце. За этой золотистой пылью смутно виднелись и беспорядочно двигались люди, проворно отрясавшие граблями и вилами вороха соломы, бесконечным потоком выползавшей из ревущего зева молотилки. Когда мы вошли в ригу, я первое время просто был оглушен… Угрюмый рев молотилки, щелканье кнутом, крики погонщиков и ржание лошадей беспорядочно перемешивались с звонким говором баб, скрипением въезжавших в ригу подвод с снопами, надоедливым грохотом веялки, лязгом грабель по деревянному полу, блестевшему как паркет, и однообразным шелестом соломы. Царствовала прохладная полутьма. Только в ворота да кое-где в расщелины ветхой крыши проникало солнце, рассекая полутьму косыми желтоватыми лучами, в которых крутилась и вилась мельчайшая пыль.
Нас встретил староста Минай, высокий старик с плутоватым взглядом, маленькой клочковатой бородкой и медлительными движениями. В руках у него белелась бирка с бесчисленными крестиками, на голове красовалась высокая шляпа с узенькими, сильно отрепанными полями. Мы поклонились. Пантей Антипыч тотчас же горячо и внушительно начал ему рассказывать про мужиков, которым мы помешали дослушать сказку. Минай, снисходительно улыбаясь и кротко наклонив на бок голову, терпеливо выслушивал его, нарезая на бирку новый крестик. Но когда Пантей Антипыч, кончив рассказ, начал было читать ему нотацию за небрежение, он лениво выпрямился и с чрезвычайной сухостью произнес: «За всеми не углядишь… Не свят-дух!» На этот холодный аргумент горячий старикашка не нашелся что сказать, а только быстро пожевал губами и укоризненно воскликнул: «Эх вы – слуги!»