— Мы живем как будто бы на корабле, — сказал мне однажды Алексей Андреевич, когда я с ним поделился такими мыслями, — и ведем искусственное существование. Большинство живет иначе — и оно счастливо. Вы хотите, чтобы консьерж читал Стендаля, а кучер интересовался Микеланджело? — как этого хотелось бы Франсуа? Это не нужно и невозможно.
— Невозможно — пожалуй, но почему не нужно?
— Ничего хорошего из этого не вышло бы.
— Знаете, — сказал я, — это мне напоминает один военный анекдот: кто-то рассказывал, что в прежние времена в некоторых военных училищах было принято сажать в карцер всякого юнкера, на лице которого появилось бы задумчивое выражение. Начальство якобы рассуждало так: что хорошего может подумать юнкер?
— Почему? Существовал же какой-то генерал, который в свое время, наверное, был юнкером и которому принадлежал один довольно любопытный проект — результат задумчивости. Проект заключался в том, что вслед за армией в поход надо отправлять женщин, больных сифилисом в третьей стадии, которая, как известно, незаразительна. С другой стороны, согласитесь, что и этим женщинам тоже никакая зараза не страшна — что уж там плакать по волосам, когда нет головы.
— Хорошо. А все-таки мы на корабле?
— На корабле, вне всякого сомнения. Кстати, вы ничего не читали о m-n Энжеле?
— Нет. Что-нибудь случилось?
— Да, кажется, нашему бедному другу приходится плохо.
На следующую ночь в кафе явился один Франсуа Терье: ни m-r Энжеля, ни его любовницы не было. Франсуа сиял: он пришел в таком ярком галстуке, что я сразу же предположил нечто ненормальное: только сильное возбуждение могло заставить Франсуа Терье, такого приличного человека, надеть этот галстук.
— Расскажите нам, что с вами случилось? — спросил Шувалов. — Я чувствую, что произошло нечто необыкновенное.
— Mes enfants[8], — сказал Франсуа и остановился от волнения, — mes enfants, мне кажется, что все идет к лучшему.
И Франсуа рассказал, что карьера m-r Энжеля, по-видимому, близится к концу: один банк опротестовал его векселя, одно автомобильное общество начинает против него процесс за злоупотребление доверием, кроме того, его проект о реформе внутреннего управления очень плохо принят комиссией палаты.
— И все это так внезапно?
— Это должно было случиться рано или поздно. — И Франсуа прибавил, что m-r Энжель в гневе и кричал: «Я им покажу, с кем они имеют дело! Я один из самых значительных людей в республике!»
Франсуа торжествовал потому, что надеялся на благосклонность любовницы m-r Энжеля, которого она теперь, наверное, оставит, чтобы перейти к Франсуа.
— Впрочем, — сказал он нам почти недоброжелательно, — когда имеешь дело с вашими соотечественницами, ни в чем нельзя быть уверенным.
Только тогда я узнал, что дама, приходившая в кафе с m-r Энжелем, была русская: Франсуа даже сказал нам ее имя и отчество, сразу без всякого труда произнеся эти трудные слова; я подумал, что он, по-видимому, говорит их довольно часто: Елена Владимировна.
Я много раз видел Елену Владимировну. Ей было лет двадцать шесть — двадцать семь, она носила черные шелковые платья и шляпу, по бокам которой спускались два птичьих крыла, доходя почти до половины щек. У нее были чрезвычайно тонкие брови, большой и тяжелый рот и такое строгое выражение медленных глаз средней величины, которое должно было делать мысль о возможности обладания этой женщиной особенно сильной. И было в ней еще что-то, чего я никак не мог себе объяснить, — может быть, какое-нибудь одно движение или скрытое за этими строгими глазами почти бессознательное желание, — что-то, чего она сама, может быть, не знала; но это необъяснимое было так бегло и вместе с тем так сильно, что это можно было бы сравнить, пожалуй, только с тем ощущением, которое я испытывал, когда видел пролетевший мимо меня и скрывшийся поезд. Елена Владимировна не была красавицей, хотя иногда казалась очень хороша; но в ней была неумолимая женственность, сразу ломающая сопротивление нелюбви или антипатии, она уничтожила, например, обычную иронию Франсуа; его несколько насмешливое отношение к женщинам исчезло бесследно, и он уже не мог позволить себе ни одной из своих скептических фраз, которые он очень любил прежде, которые отчасти были причиной его успеха у многих и о которых теперь он не мог подумать без возмущения. Я давно знал эту власть. В России у нас часто бывали две женщины — мать и дочь, которые жили окруженные услугами и постоянной помощью людей, бесповоротно им подчинившихся и не получавших взамен своих ежедневных забот о том, чтобы доставить им все необходимое, решительно ничего. Мать звали Александрой Васильевной, дочь — Екатериной Алексеевной, они были помещицы; в то время, когда я их знал, матери было сорок, а дочери восемнадцать лет. Это происходило уже после революции, когда у них не осталось денег для жизни и они переселились на окраину города, в маленькую и плохую квартиру. Обе были чрезвычайно высокомерны и недоступны — особенно Александра Васильевна — и избегали знакомств; но когда я спросил как-то Александру Васильевну, на какие средства они с Катей будут жить — ведь у нее не осталось ни имущества, ни денег, — она ответила с усмешкой: