Великаны сумрака - [4]

Шрифт
Интервал

— Почему угличского? Спросим пармезана или бри.

Вспомнилось. Снова надвинулся полумрак сырной лав­ки, где Юра Богданович с лицом цвета томпакового само­вара помогал хмурому Кибальчичу наполнить жестянки едким гремучим студнем. Нет уж, пусть малиновая пасти­ла! Впрочем, какое там. Пастилой закармливала его мама, перед тем как оставить одного в керченской гимназии. Со­всем одного — впервые, среди чужих людей. Бедная мама хотела как лучше и подсовывала ему ароматные розовые ку­сочки, а он плакал и, давясь, жевал их до последнего проща­ния на пристани. И мама плакала. А он знал теперь, что тос­ка пахнет малиновой пастилой. Всю жизнь знал. И очень удивился, что в тюрьме III Отделения нет этого запаха — тос­ка была такой же, как в Керчи. Помнится, дочери керченс­кой хозяйки без конца разучивали гаммы. Хорошо, что втюрьме это было не принято, иначе хоть волком вой. Выхо­дило, что в камере даже лучше.

Вот ведь до чего додумаешься, «слушая голос колес непре­станный». В тюрьме — лучше!

Неужели он похож на слегка поигравшую в революцию Машеньку Гейштих, постаревшую, издерганную, у которой самым светлым воспоминанием было пребывание в Доме пред­варительного заключения? Загоралась, рассказывала: ах, как пели в камере, как перестукивались, передавали записки на волю, дерзили начальству! Или девица Вандакурова.

Легко отделались эти восторженные барышни. А вот если его, Тихомирова, сейчас арестуют, то повесят, непременно повесят. Вздернут в сером мешке на Иоанновском равелине приснопамятной Петропавловки. (Как Сашу Квятковского и Андрея Преснякова). Не зря же приклеилось к нему про­звище: Тигрыч.

Катюша доела малиновую пастилу. Перешла на пармезан. Он задремал. За минуту приснилось, что где-то под Ново­российском упал в держи-траву — не выбраться. Вырывался не из травы, из держи-сна. Вырвался — обрадованный, сме­ющийся. И вдруг понял, почему рассмеялся. Как же он рань­ше не сообразил: ведь на всем пути до Нижнего, а потом до Казани не было ни одного агентурного кружка, ни одной ра- дикальской квартиры, ни одной тайной типографии. Встре­ча с кем-нибудь из товарищей-народовольцев едва ли была возможной. Так, если случайно.

Прочь, держи-трава. Прочь, держи-прошлое! Какой чис­тый снег за окном. Стало хорошо, покойно. Кондуктор сооб­щил: через два часа — Нижний.

А дальше — санный путь до Казани. В дорогу купили по­лушубки, валенки, войлоки. Долго раздумывали, какой по­чтой ехать — казенной или вольной? Не спешили: уж если не арестовали в поезде, то теперь-то и подавно не арестуют.

Сперва мчались по большаку, но уже у Лискова спусти­лись на волжский лед и понеслись еще быстрее. Мелькнула торчащая из снега елка, дальше еще одна и еще.

— Скажи-ка, что за чудо-елки на льду? — крикнул в ухо возницы.

— А это значит полыньи, барин. Глаз Волги, — не повора­чивая головы, отозвался тот. — Давеча приказчики ехали, не приметили елочку в потемках. Сгинули, Господи пронеси.

Поежился. И тут же сзади раздалось: «Дорогу! Пади, пади!» — как в сочинениях поэта Пушкина. Их обогнала хрипящая, закуржавевшая тройка; ударило колким вихрем, безудержностью жаркого бега, из-под полсти мелькнула голубая пола жандармской шинели — ни с чем не спутаешь. И все унеслось прямо к солнцу в радужной оболочке, и не к одному, а сразу к трем — два солнца сияли вверху, одно внизу, под семицветным кругом. «Кажется, это к скорой метели.»

— Кабы какого злополучия не вышло! — закрутился на облучке возница.

И точно в воду глядел. Не проехали и с полверсты, как сквозь пелену поземки увидели страшную картину. По снегу были разбросаны елочки, а в дымящейся полынье хрипели лошади, уходящие под лед вертикально, как шахматные фи­гуры. Несчастные животные взбивали копытами густую воду, в которой захлебывался человечек с окровавленной щекой и белыми, вымороженными ужасом глазами. Набухшая ши­нель с одним уцелевшим золотым погоном тянула вниз, в са­мый «зрачок» Волги, где только что сгинула тройка с санями и кучером.

— По. Помогите.

Распластавшийся у кромки полыньи возница уже совал бедняге кнутовище. Тихомиров на бегу сбросил шубу и упал в снег рядом. На мгновение поймал взгляд утопающего: «Жандарм! Не он ли брал Капелькина?» Замешкался, одоле­вая брезгливость, мотнул головой и тут же быстро протянул руку полковнику.

Глава вторая

И зачем только Коленька Капелькин из благодатного Симферополя переехал в Петербург? Это с его-то слабой гру­дью. К чему он, незаметный судейский письмоводитель, променял солнечный воздух Крыма на мглистый туман не­вских болот? Уж лучше бы к маменьке в Пензу вернулся.

Самый страшный год — 1878-й. Жить не хотелось. При­чина стара, как мир: любовь, разбитое сердце.

Трепетное судейское сердце разбила Дашенька Поплавс- кая, смешливая особа в гроденаплевом платье и с тревож­ным аламандином в колечке на розовом мизинце. Николай декламировал ей из Надсона — про гнетущую тоску и оскор­бленные идеалы. Дашенька вздыхала, боролась с зевотой и, в конце концов, вышла замуж за сына богатого крымского винодела.

Капелькин хотел застрелиться. Но из Петербурга прихо­дили вести — одна интереснее другой. Шумный процесс про­пагандистов, выстрел бесстрашной Веры Засулич в градона­чальника Трепова; средь бела дня отчаянный Кравчинский закалывает кинжалом шефа жандармов Мезенцева. И воз­мутительные правительственные репрессалии. Видано ли (о, душители свободы!): теперь всякий уездный исправник впра­ве заарестовать подозрительных лиц без санкции прокурора! С непокорными разбираются быстрые на расправу военно­окружные суды. Студенчество протестует против «Времен­ных правил», стеснительно регламентирующих его жизнь. Газеты называют борцов за народное счастье «великанами сумрака». «Именно так. Именно!» — билось сердце Капель- кина. Ему виделись красивые великаны, которые, совершив подвиг, таинственно пропадают во мраке ночи.


Еще от автора Александр Павлович Поляков
Сад памяти

Герои художественно-публицистических очерков — наши современники, люди, неравнодушные к своему делу, душевно деликатные. Автор выписывает их образы бережно, стремясь сохранить их неповторимые свойства и черты.


Рекомендуем почитать
За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


Сквозь бурю

Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.