Но ему не нужна твоя жертва,
пей страстей голубой лимонад,
я и сам люблю тебя, но больше —
перед сном холодный виноград.
Кто-то пишет, успевая к сроку,
золотые строки про всех нас,
кто-то утром вышел на дорогу,
собираясь на всю жизнь пропасть.
Хорошо в культурном Вавилоне
между двух зеленоватых рек
заглянуть к Роману или к Моне,
где солянкой дышит человек.
Он не глуп – толоконный лоб,
он не скуп, сидит в углу,
заказав на всех икру,
он по-своему не глуп.
А у Мани от «Армани»
золотой в мозгу шуруп.
Поутру, поутру, не сыграть ли в бу —
риме нам с крошкой Ру.
Вот – суд, вот – дзот,
а там – дот, дот. ру,
мы опять не ко двору.
Послушайте, ведь если люди выживают,
значит, это кому-нибудь нужно,
значит, кто-то хочет докурить по последней,
но слушайте:
нам ужин прощальный не нужен,
пропали и друг мой, и враг,
и парень ведёт недотрогу
в черёмухой полный овраг.
И там он её заломает
и лифчик в горошек сорвёт,
в сосудах гормоны играют,
её уж ничто не спасёт.
Но время ещё не настало
её – от любви умирать,
сестрёнка, отдайся ты брату,
чтоб запах родной до утра
под сводами райского сада,
где больше цветам не цвести,
кончается время икры,
уходят, уходят Soldatten,
и ананасы в шампанском
к их холмику не донести.
Вот и всё, смежили очи чёрные,
и когда распили на троих,
словно в опустевшем коридоре
зазвучал прощальный лейб-мотив.
Говоря как частное лицо деепричастному лицу,
свисая с площадок:
бессонница, омар, тариф,
и длинный список
актёров с камешками фраз, и что
конец предельно близок,
но это вовсе не про нас.
Вот лестница, вот сеновал,
я каталог прочёл от Блумингдейла,
синод и сенат замело на сто лет,
замёрз ледокол министерства.
Вот желвак на щеке,
вот батон на столе,
Пикассо на стене,
человек вот, усталый от сердца.
И не разойтись, а потом не уснуть,
а так ведь хочется покоя,
и чтоб легко на свете жить,
и энергичною рукою…
да только некому служить.
Души прекрасные порывы
туши, как таянье свечи,
когда не пьём четвёртый день,
ты посмотри, как мы красивы.
Жить хочется, но говорят,
что в мире есть такая карма,
которую и «Солнцедаром»
с бычком в томате не пронять.
Не спится мне, такие сссуки,
пиши-пиши, им невдомёк,
и замыкается виток
почти смертельной подоплёки.
Но в мире есть такие области:
шумерская или скифская,
и склифосовская-ямская,
где на костях последней доблести
стоят колонны из песка.
А мы, на волосок от смерти,
себе находим оправданье,
мы не рабы, но наши дети
с дежурным пионерским пеньем
поганки ищут утром ранним.
В тумане пригородный поезд
везёт похмельных грибников,
малыш уж отморозил пальчик —
и был таков.
Но – ищут пожарные, ищет милиция,
где бы им с ним бы распить на троих —
в мёрзлых витринах их тёплые лица и
в гулком дворе замороженный крик.
А он в прокуренном вагоне им
Кьеркегора продавал,
его весёлая обложка
старушек била наповал.
Подходя постепенно к далёкой черте,
ты вздыхаешь легко, покоряясь судьбе,
а куда ты уходишь, там нету имён,
только молча зияет оконный проём.
Нет ответа на эти вопросы,
только воет норд-ист, как в ведро,
вот ты, выкрашена купоросом,
замерзая, стоишь у метро.
Мы на улицу все, на дорогу,
на морозную ту благодать,
то учащиеся, то матросы,
слесаря, а то… твою мать.
Там проспектами в траурном марше
воронеют центурий шелка.
Хороша была девушка Саша,
хороша, но уж слишком легка.
Вот и выпьем стакан на плаву,
тот, гранёный, за русские косы,
а потом, закурив папиросу,
по-мужски помолчим на луну.
Ночь меняет рассвет на полслова,
мордой в студне наш дружеский стол.
Поздний поезд идет в Комарово,
в камышах застывает весло.
Поздний лес облысел, роща правая
шелестит на прощанье слова,
и какой барабанной Полтавою
обернулась любая Литва.
Что ж, у мутности рюмки бездонной
в том шашлычном дыму голубом
появляется в облаке банном
исчезающий образ Его.
Он молчит, да ему не до нас,
Днепр далек, он этим и чуден,
поцелуй высыхает Иудин
на поверхности гипсовых глаз.
До поры никому не понять,
что нам сделало это столетье:
игры в бисер в полуночном свете
на рассвете – другая игра.