Ван Гог - [91]

Шрифт
Интервал

Разумеется, здесь имел значение и сам факт возврата к великим мастерам, которые так много значили для него в Голландии, когда он стал художником. Не зря в самой трактовке формы, в стремлении выявить ее динамизм, подчеркнуть взаимосвязь круглящихся линий угадывается что-то родственное рисункам нюэненского периода.

Интерпретируя таким образом героев и сюжеты Священной истории, Ван Гог, пишущий эти картины исключительно для себя, поступает так же, как поступал, по его представлению, Рембрандт, когда писал библейские сюжеты, и метод которого он в письме к Бернару определил как «метафизическую магию». И он поясняет, что это такое на примере того, как Рембрандт якобы «писал ангелов»: «Он делает портрет самого себя — беззубого, морщинистого старика в ночном колпаке, он пишет с натуры, по отражению в зеркале. Он грезит, грезит, и кисть его начинает воссоздавать его собственный портрет, но уже из головы, не с натуры, и выражение становится все более удрученным и удручающим. Он опять грезит, грезит, и вот, не знаю уж как и почему — не так ли это бывало у родственных ему гениев — Сократа и Магомета, Рембрандт пишет позади этого старца, схожего с ним самим, сверхъестественного ангела с улыбкой a la да Винчи» (Б. 12, 549).

Конечно, Ван Гог не удержался и попробовал написать вслед за Рембрандтом такого ангела 25, только появляющегося в лимонно-желтом сиянии из лилового мрака, соответственно его живописным вкусам — «Ангел» (полуфигура) (F624, местонахождение неизвестно).

Еще К. Ясперс отметил своеобразие этих копий: «Новой теперь является большая роль, которую для него играют копии с Милле, Делакруа и Рембрандта. Но эти копии, как переводы Гёльдерлина с греческого, — не настоящие копии, а оригинальные творения, в которых объект, будучи перенесен в совершенно новую атмосферу, является лишь поводом» 26. Свидетельство самого Ван Гога подтверждает это наблюдение: «Я использую черно-белые репродукции Делакруа или Милле как сюжеты. А затем я импровизирую цвет, хотя, конечно, не совсем так, как если бы делал это сам, а стараясь припомнить их картины. Однако это «припоминание», неопределенная гармония их красок, которая хотя и не точно, но все-таки ощущается, и есть моя интерпретация… «Копирование»… многому учит и — главное — иногда утешает. В таких случаях кисть ходит у меня в руках, как смычок по скрипке, и я работаю исключительно для собственного удовольствия» (607, 494).

За год жизни в Сен-Реми он делает повторения всего цикла рисунков Милле «Времена года» (десять штук), а также «Сеятеля» (F689, музей Крёллер-Мюллер; F690, Афины, частное собрание). Ван Гог, шедший, как мы знаем, за Милле, мечтал продолжить тему «человека, живущего на лоне природы» на «теперешнем юге». «Я сумел разглядеть на горизонте возможности новой живописи, но она оказалась мне не по силам», — пишет он Исааксону, имея в виду именно тот факт, что не «запечатлел на полотне обитателя теперешнего юга» (614-а, 580). Однако он может восполнить хотя бы частично эту потребность с помощью Милле. «Мне кажется, что делать картины по рисункам Милле означает скорее переводить их на другой язык, нежели копировать» (там же).

Что же это за язык, которым располагал Ван Гог?

Если у импрессионистов и Сезанна движение кисти и мазок раскрывают характер процесса наложения краски, как говорит Пикассо, «в ритме вдохновения», то у Ван Гога мазок обнаруживает его намерение раскрыть через фактуру не только «ритм», но и «смысл» вдохновения. В «южных» пейзажах она должна восприниматься, как сигнал бедствия (это касается и рисунков).

Все эти мазки, располагающиеся по поверхности картины, подобно железным опилкам, притягиваемым магнитом, сцеплены таким образом, что заключенное в душе художника напряжение реализуется в фактурном «шуме», становящемся навязчивым сигналом внутренних импульсов, духовной реальности, имеющем целью «заразить» нас состоянием и видением автора.

Вангоговские волюты, спирали, завихрения, сплетающиеся в динамичные орнаменты линии и штрихи, обладают важной функцией — сверхзначением, придающим изображению, как уже говорилось, характер символического знака или, точнее, шифра: не кипарис, а язык пламени; не звезда, а пылающий вихрь; не воздух, а спирали и смерчи; не скалы, а орнаментальный узор и т. п. Они складываются в образ человеческого самосознания среди непостижимых тайн бытия. Мистраль и пламя — вот аналоги возникающему у нас представлению о силах, формирующих эту красочную материю. Почти автоматическая зависимость движения руки от внутреннего состояния — чаще всего состояния беспокойства — придает этой «скорописи духа» волнующую подлинность.

Некоторые авторы считают, что арабескоподобные формы, волюты, волнистые или ломаные линии и т. п. признаки вангоговского стиля этого периода являются свидетельством его близости к барокко 27. Пожалуй, в данном случае речь, скорее всего, должна идти о внешнем сходстве его спиралей и волют с характерными элементами барочного стиля. На самом деле, «спираль-период» связан с особым характером организации изображения, применяемой Ван Гогом, когда предмет должен вызывать представления, лежащие за пределами его непосредственного содержания и связанные с комплексом идей самого художника.


Рекомендуем почитать
Мы отстаивали Севастополь

Двести пятьдесят дней длилась героическая оборона Севастополя во время Великой Отечественной войны. Моряки-черноморцы и воины Советской Армии с беззаветной храбростью защищали город-крепость. Они проявили непревзойденную стойкость, нанесли огромные потери гитлеровским захватчикам, сорвали наступательные планы немецко-фашистского командования. В составе войск, оборонявших Севастополь, находилась и 7-я бригада морской пехоты, которой командовал полковник, а ныне генерал-лейтенант Евгений Иванович Жидилов.


Братья Бельские

Книга американского журналиста Питера Даффи «Братья Бельские» рассказывает о еврейском партизанском отряде, созданном в белорусских лесах тремя братьями — Тувьей, Асаэлем и Зусем Бельскими. За годы войны еврейские партизаны спасли от гибели более 1200 человек, обреченных на смерть в созданных нацистами гетто. Эта книга — дань памяти трем братьям-героям и первая попытка рассказать об их подвиге.


Сподвижники Чернышевского

Предлагаемый вниманию читателей сборник знакомит с жизнью и революционной деятельностью выдающихся сподвижников Чернышевского — революционных демократов Михаила Михайлова, Николая Шелгунова, братьев Николая и Александра Серно-Соловьевичей, Владимира Обручева, Митрофана Муравского, Сергея Рымаренко, Николая Утина, Петра Заичневского и Сигизмунда Сераковского.Очерки об этих борцах за революционное преобразование России написаны на основании архивных документов и свидетельств современников.


Товарищеские воспоминания о П. И. Якушкине

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Последняя тайна жизни

Книга о великом русском ученом, выдающемся физиологе И. П. Павлове, об удивительной жизни этого замечательного человека, который должен был стать священником, а стал ученым-естествоиспытателем, борцом против религиозного учения о непознаваемой, таинственной душе. Вся его жизнь — пример активного гражданского подвига во имя науки и ради человека.Для среднего школьного возраста.Издание второе.


Зекамерон XX века

В этом романе читателю откроется объемная, наиболее полная и точная картина колымских и частично сибирских лагерей военных и первых послевоенных лет. Автор романа — просвещенный европеец, австриец, случайно попавший в гулаговский котел, не испытывая терзаний от утраты советских идеалов, чувствует себя в нем летописцем, объективным свидетелем. Не проходя мимо страданий, он, по натуре оптимист и романтик, старается поведать читателю не только то, как люди в лагере погибали, но и как они выживали. Не зря отмечает Кресс в своем повествовании «дух швейкиады» — светлые интонации юмора роднят «Зекамерон» с «Декамероном», и в то же время в перекличке этих двух названий звучит горчайший сарказм, напоминание о трагическом контрасте эпохи Ренессанса и жестокого XX века.