В союзе с утопией. Смысловые рубежи позднесоветской культуры - [30]
2
– Довольно, довольно! – в ужасе закричала Женя, хватаясь за голову. – Будет! Что вы, что вы! Мне совсем не надо столько игрушек. Я пошутила. Я боюсь…
Валентин Катаев. «Цветик-семицветик»
Итак, утопический аффект (он может выражаться в разных формах, от горячечной ажитации до скорбного оцепенения, но в любом случае предполагаются очень сильные чувства) рождается в процессе попыток проникнуть в утопическое пространство, разместить внутри него инстанцию субъекта, с которым можно было бы идентифицироваться или, по меньшей мере, взаимодействовать. Сюжет такого взаимодействия неизбежно трагичен: утопия непосильна для реципиента (буквально невыносимо прекрасна), и она его «отвергает». Вместе с тем было бы сильным упрощением интерпретировать утопический аффект в терминах фрустрированного желания. «Мы нуждаемся в более достойном слове, чем „фрустрация“, чтобы выявить то измерение утопического желания, которое остается неудовлетворенным» (Jameson, 2005: 84), – пишет Фредерик Джеймисон, впрочем так и не предлагая замены. Так или иначе, недостижимость утопии (недостижимость совершенства, счастья, любого желания в принципе, поскольку, осуществившись, оно перестает быть желанием (см.: Ibid.: 83–84)) – это конструкт, позволяющий рационализировать утопический аффект, сместив акценты с самого желания. Что это за желание и как оно устроено?
В своем манифесте против «ереси утопизма» Семен Франк утверждает, что в самóм фундаменте утопического заложена «диалектическая ошибка» и именно потому утопия неосуществима. Строго говоря, речь при этом идет не об утопическом желании, а об утопической цели, которую Франк называет ложной; он настаивает на том, что целью утопии является не просто преобразование общества, но переустройство онтологического порядка вещей. Таким образом, в пределе субъект утопического восприятия инициирует путаницу и подмену: он присваивает себе роль творца нового – «осмысленного и праведного» – мира, а своему Творцу, отрицая догмат грехопадения, вменяет ответственность за «мировое зло и страдание» (Франк, 1994 [1946]: 131; примерно о той же еретической подмене: Molnar, 1967 и др.). Обличая утопию в 1946 году, Франк, конечно, думает о ней в контексте первых теорий тоталитаризма и имеет в виду прежде всего конструкцию «нового человека», опорную для тоталитарных режимов. Однако корни его обвинений глубже – они обнаруживаются в культурном недоверии к природе воображения и репрезентации.
Михаил Ямпольский на примере философских полемик конца XVIII века описывает этап кризиса «классической репрезентации», когда она осознается как своего рода ошибка и опасность – в ней видится претензия на место творца, безосновательная постольку, поскольку лишь Божественное творение может являться созиданием принципиально иного, производством различия и, следовательно, жизни; человек же не властен создавать то, что обретет самостоятельное существование, ему доступно лишь клонирование собственных подобий: «Мир репрезентации – это мир отчуждения и однообразного повторения, тождественности»; «Когда человек реализует мир своих фантазмов, воплощает их в псевдореальность, лишенную потенции, в мир проникает смерть. Мир репрезентативных симулякров отрывается от сознания как нечто пустое и мертвое» (Ямпольский, 2007: 28–30).
Литература (как культурный институт и коммуникативная практика) вырабатывает механизмы, позволяющие компенсировать такого рода недоверие, с одной стороны тщательно акцентируя собственную зависимость «от внешних связей и эмпирического материала» (Jameson, 2005: 39)[17] (вплоть до идеи «отражения реальности»), с другой – отчетливо прочерчивая границы нарративной условности и авторской автономии. Напротив, утопия, оставаясь одновременно результатом воображения и недоверия воображению, как бы зависает в ситуации репрезентативного кризиса; утопическое восприятие культивирует стратегии, которые не только не позволяют этот кризис компенсировать, но, скорее, делают его более явным – будь то иллюзия автореферентности (закрытости от «реальной жизни») или отсутствие жестких барьеров между фикциональным текстом и его «реализацией» (тревожащая прореха, через которую, возможно, «в мир проникает смерть»).
Осуждающий взгляд, вероятнее всего, увидит в утопии «репрезентативный симулякр» и воплощение смерти – отчужденное, выхолощенное пространство, где перекрыты все жизненные артерии. В случае сочувственного отношения к утопическим практикам то же самое будет выглядеть как сильный импульс «остранения», импульс выхода за пределы видимого мира, заряженный (согласно Эрнсту Блоху) «принципом надежды» – предвкушением возможности стать тем, кем ты еще не являешься. В обоих случаях утопическое пространство представляется настолько отчужденным и отчуждающим, настолько невнимательным к несчастному уэллсовскому персонажу, который считает утопию воплощением своих «самых заветных желаний» (Уэллс, 1964б [1923]: 226), но не находит в ней места для самого себя, что тезис Франка об ошибке и подмене хочется применить не столько к утопической логике, сколько собственно к утопическому желанию. Франк (и, конечно, далеко не только он) обнаруживает в утопии логическую погрешность, искажение истины; но что, если здесь искажено прежде всего само желание – что, если оно оторвано от своего субъекта, не совпадает с ним и утопические цели являются «ложными» в том смысле, что они не соответствуют подлинным потребностям и мотивам? Что, если разнообразные когнитивные и жанровые противоречия, в которых так часто обвиняют утопию, только следствия этого базового несовпадения?
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Б. Поплавскому, В. Варшавскому, Ю. Фельзену удалось войти в историю эмигрантской литературы 1920–1930-х годов в парадоксальном качестве незамеченных, выпавших из истории писателей. Более чем успешный В. Набоков формально принадлежит тому же «незамеченному поколению». Показывая, как складывался противоречивый образ поколения, на какие стратегии, ценности, социальные механизмы он опирался, автор исследует логику особой коллективной идентичности — негативной и универсальной. Это логика предельных значений («вечность», «смерть», «одиночество») и размытых программ («новизна», «письмо о самом важном», «братство»), декларативной алитературности и желания воссоздать литературу «из ничего».
Тема сборника лишь отчасти пересекается с традиционными объектами документоведения и архивоведения. Вводя неологизм «документность», по аналогии с термином Романа Якобсона «литературность», авторы — известные социологи, антропологи, историки, политологи, культурологи, философы, филологи — задаются вопросами о месте документа в современной культуре, о социальных конвенциях, стоящих за понятием «документ», и смыслах, вкладываемых в это понятие. Способы постановки подобных вопросов соединяют теоретическую рефлексию и анализ актуальных, в первую очередь российских, практик.
Академический консенсус гласит, что внедренный в 1930-е годы соцреализм свел на нет те смелые формальные эксперименты, которые отличали советскую авангардную эстетику. Представленный сборник предлагает усложнить, скорректировать или, возможно, даже переписать этот главенствующий нарратив с помощью своего рода археологических изысканий в сферах музыки, кинематографа, театра и литературы. Вместо того чтобы сосредотачиваться на господствующих тенденциях, авторы книги обращаются к работе малоизвестных аутсайдеров, творчество которых умышленно или по воле случая отклонялось от доминантного художественного метода.
В настоящей монографии представлен ряд очерков, связанных общей идеей культурной диффузии ранних форм земледелия и животноводства, социальной организации и идеологии. Книга основана на обширных этнографических, археологических, фольклорных и лингвистических материалах. Используются также данные молекулярной генетики и палеоантропологии. Теоретическая позиция автора и способы его рассуждений весьма оригинальны, а изложение отличается живостью, прямотой и доходчивостью. Книга будет интересна как специалистам – антропологам, этнологам, историкам, фольклористам и лингвистам, так и широкому кругу читателей, интересующихся древнейшим прошлым человечества и культурой бесписьменных, безгосударственных обществ.
Известный историк науки из университета Индианы Мари Боас Холл в своем исследовании дает общий обзор научной мысли с середины XV до середины XVII века. Этот период – особенная стадия в истории науки, время кардинальных и удивительно последовательных перемен. Речь в книге пойдет об астрономической революции Коперника, анатомических работах Везалия и его современников, о развитии химической медицины и деятельности врача и алхимика Парацельса. Стремление понять происходящее в природе в дальнейшем вылилось в изучение Гарвеем кровеносной системы человека, в разнообразные исследования Кеплера, блестящие открытия Галилея и многие другие идеи эпохи Ренессанса, ставшие величайшими научно-техническими и интеллектуальными достижениями и отметившими начало новой эры научной мысли, что отражено и в академическом справочном аппарате издания.
Валькирии… Загадочные существа скандинавской культуры. Мифы викингов о них пытаются возвысить трагедию войны – сделать боль и страдание героическими подвигами. Переплетение реалий земного и загробного мира, древние легенды, сила духа прекрасных воительниц и их личные истории не одно столетие заставляют ученых задуматься о том, кто же такие валькирии и существовали они на самом деле? Опираясь на новейшие исторические, археологические свидетельства и древние захватывающие тексты, автор пытается примирить легенды о чудовищных матерях и ужасающих девах-воительницах с повседневной жизнью этих женщин, показывая их в детские, юные, зрелые годы и на пороге смерти. Джоанна Катрин Фридриксдоттир училась в университетах Рейкьявика и Брайтона, прежде чем получить докторскую степень по средневековой литературе в Оксфордском университете в 2010 году.
Литературу делят на хорошую и плохую, злободневную и нежизнеспособную. Марина Кудимова зашла с неожиданной, кому-то знакомой лишь по святоотеческим творениям стороны — опьянения и трезвения. Речь, разумеется, идет не об употреблении алкоголя, хотя и об этом тоже. Дионисийское начало как основу творчества с античных времен исследовали философы: Ф. Ницше, Вяч, Иванов, Н. Бердяев, Е. Трубецкой и др. О духовной трезвости написано гораздо меньше. Но, по слову преподобного Исихия Иерусалимского: «Трезвение есть твердое водружение помысла ума и стояние его у двери сердца».
Эти заметки родились из размышлений над романом Леонида Леонова «Дорога на океан». Цель всего этого беглого обзора — продемонстрировать, что роман тридцатых годов приобретает глубину и становится интересным событием мысли, если рассматривать его в верной генеалогической перспективе. Роман Леонова «Дорога на Океан» в свете предпринятого исторического экскурса становится крайне интересной и оригинальной вехой в спорах о путях таксономизации человеческого присутствия средствами русского семиозиса. .
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.