В союзе с утопией. Смысловые рубежи позднесоветской культуры - [112]

Шрифт
Интервал

Именно так ощущает (или, точнее, не ощущает) себя спивающийся бывший спортсмен Брагин, главный герой «серьезной комедии», когда на пике экзистенциального отчаяния и на перепутье между «ложной» и «подлинной» жизнью выкрикивает в безличную тьму ночного шоссе: «Я есть! Я не исчез! Слышишь! Я не исчез! Я есть! Есть я-а-а-а!..»

Часть 4

Место смерти: мемориализация войны и образы Ленинградской блокады

У врага из поля зренья
Исчезает Ленинград.
Зимний где? Где Летний сад?
Здесь другое измеренье:
Наяву и во плоти
Тут живому не пройти.
Виталий Пуханов. «В Ленинграде, на рассвете…»

1. Образы блокадного города: канон и аффект

УВЕЛИЧИТЕЛЬНОЕ СТЕКЛО

Около десяти лет назад, когда процитированное в эпиграфе стихотворение вызвало напряженную полемику, его автор Виталий Пуханов ответил на многочисленные претензии формулировкой «Блокаду нужно снимать» (Пуханов, 2009: 281), имея в виду, что сама тема осажденного Ленинграда заблокирована, сопряжена с серьезными дискурсивными препятствиями. Действительно ли существует такой блок? Как допустимо и как нельзя говорить о Ленинградской блокаде? Кто может и кто не может быть в этом случае субъектом речи? Пожалуй, подобными вопросами сегодня так или иначе встречается любая попытка коснуться этой темы не с позиции свидетеля и не с позиции исследователя свидетельств.

Игорь Вишневецкий, предпринявший такого рода попытку в повести, а несколько позднее в фильме «Ленинград» (повесть была опубликована в 2010 году, в 2014-м завершилась работа над экранизацией – Вишневецкий является и ее режиссером, и исполнителем главной роли), заметил в интервью со мной, что определенный консенсус, который сложился вокруг образа блокадного Ленинграда, делает этот образ «увеличительным стеклом», позволяющим говорить о советском опыте Второй мировой (Великой Отечественной) войны в целом – о вытесненных, невидимых, неназванных сторонах этого опыта. При этом Вишневецкий делает акцент на персональной значимости подобного разговора – для себя и для своих сверстников:

Мы поняли, что мы последнее поколение, которое может что‐то рассказать про то, что чувствовали наши родители, у которых не было языка <чтобы> все это рассказать <…> В их поколении, я думаю, никого не было, кто нашел бы, с их точки зрения… и вообще… адекватный язык, чтобы описать войну. И может быть даже, чтобы описать советскую действительность. <…> Я пытался писать про то, что могли испытать мои родители [в этом же интервью Игорь Вишневецкий рассказывает о тяжелом опыте оккупации, который пережил в Донском крае его отец. – И. К.], но это перешло в повесть «Ленинград». Первые черновики были о Ростове-на-Дону, но потом материал перешел в совершенно другую повесть – о блокаде. Почему? Блокада – это некое увеличительное стекло. Это некий <…> сгусток всего того, что связано было с советско-военным опытом. <…> Ленинград – это случай, когда… существует консенсус общественный, что вот да, в этом месте происходили зверские вещи. Общественного консенсуса даже… например, по поводу моего родного города Ростова-на-Дону не существует <…> Потому что… чтобы начать об этом говорить, нужно признать некоторые вещи, которые очень тяжело признать. А с Ленинградом существует консенсус – там было зверство. Поэтому об этом можно говорить. Если я начинаю говорить о Ленинграде, общество как‐то спокойно к этому относится… Хотя, например, к тому, что делал я, общество относилось не спокойно. <…> Если бы я стал говорить о Ростове-на-Дону, то… мне даже страшно представить, куда бы меня записали.

Далее, отвечая на мой вопрос, автор «Ленинграда» упоминает о множественных упреках, которые были обращены к нему и к его повести, – от замечаний, что повесть слишком хорошо написана (подразумевалось, что в данном случае это недопустимо), до обвинений в нигилизме и даже тоталитарных симпатиях. Мне бы хотелось зафиксировать этот особый статус блокадной темы: с одной стороны, безусловно, существует консенсус относительно того, что в осажденном Ленинграде происходило что‐то запредельно страшное, с другой – такой консенсус все же не защищает повесть «Ленинград» от эмоциональных (и, на мой взгляд, явно несправедливых) реакций, а возможно – прямо их провоцирует. С последним тезисом Игорь Вишневецкий вряд ли бы согласился (он склонен вписывать подобные отклики на его книгу в контекст «общественной дискуссии об отношении к советскому»); мне, однако, видится здесь прежде всего указание на то, что блокадная тема остается зоной аффективной сопричастности.

Подчеркну: речь не идет об опыте семейной причастности к блокаде; собирая материалы для этой части книги, я искала свидетельства тех, чьи семьи не были в блокадном городе, – тех, для кого непосредственный блокадный опыт не является событием семейной истории. Разумеется, в ходе такого поиска я сталкивалась с достаточно разными способами выстраивания отношений с блокадной темой, в том числе с весьма дистанцированными, но при этом отчетливо прослеживаются случаи очень сильной вовлеченности, о которой рассказывают даже с несколько удивленными интонациями.

В подобных нарративах аффект сопричастности может мотивироваться ленинградской идентичностью – как в пронзительном тексте, который я получила по электронной почте в ответ на объявление о поиске респондентов для устного исследовательского интервью:


Еще от автора Ирина Михайловна Каспэ
Именно он называется 'Жизнь'

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Искусство отсутствовать

Б. Поплавскому, В. Варшавскому, Ю. Фельзену удалось войти в историю эмигрантской литературы 1920–1930-х годов в парадоксальном качестве незамеченных, выпавших из истории писателей. Более чем успешный В. Набоков формально принадлежит тому же «незамеченному поколению». Показывая, как складывался противоречивый образ поколения, на какие стратегии, ценности, социальные механизмы он опирался, автор исследует логику особой коллективной идентичности — негативной и универсальной. Это логика предельных значений («вечность», «смерть», «одиночество») и размытых программ («новизна», «письмо о самом важном», «братство»), декларативной алитературности и желания воссоздать литературу «из ничего».


Статус документа: окончательная бумажка или отчужденное свидетельство?

Тема сборника лишь отчасти пересекается с традиционными объектами документоведения и архивоведения. Вводя неологизм «документность», по аналогии с термином Романа Якобсона «литературность», авторы — известные социологи, антропологи, историки, политологи, культурологи, философы, филологи — задаются вопросами о месте документа в современной культуре, о социальных конвенциях, стоящих за понятием «документ», и смыслах, вкладываемых в это понятие. Способы постановки подобных вопросов соединяют теоретическую рефлексию и анализ актуальных, в первую очередь российских, практик.


Рекомендуем почитать
Укрощение повседневности: нормы и практики Нового времени

Одну из самых ярких метафор формирования современного западного общества предложил классик социологии Норберт Элиас: он писал об «укрощении» дворянства королевским двором – институцией, сформировавшей сложную систему социальной кодификации, включая определенную манеру поведения. Благодаря дрессуре, которой подвергался европейский человек Нового времени, хорошие манеры впоследствии стали восприниматься как нечто естественное. Метафора Элиаса всплывает всякий раз, когда речь заходит о текстах, в которых фиксируются нормативные модели поведения, будь то учебники хороших манер или книги о домоводстве: все они представляют собой попытку укротить обыденную жизнь, унифицировать и систематизировать часто не связанные друг с другом практики.


Нестандарт. Забытые эксперименты в советской культуре

Академический консенсус гласит, что внедренный в 1930-е годы соцреализм свел на нет те смелые формальные эксперименты, которые отличали советскую авангардную эстетику. Представленный сборник предлагает усложнить, скорректировать или, возможно, даже переписать этот главенствующий нарратив с помощью своего рода археологических изысканий в сферах музыки, кинематографа, театра и литературы. Вместо того чтобы сосредотачиваться на господствующих тенденциях, авторы книги обращаются к работе малоизвестных аутсайдеров, творчество которых умышленно или по воле случая отклонялось от доминантного художественного метода.


Тысячеликая мать. Этюды о матрилинейности и женских образах в мифологии

В настоящей монографии представлен ряд очерков, связанных общей идеей культурной диффузии ранних форм земледелия и животноводства, социальной организации и идеологии. Книга основана на обширных этнографических, археологических, фольклорных и лингвистических материалах. Используются также данные молекулярной генетики и палеоантропологии. Теоретическая позиция автора и способы его рассуждений весьма оригинальны, а изложение отличается живостью, прямотой и доходчивостью. Книга будет интересна как специалистам – антропологам, этнологам, историкам, фольклористам и лингвистам, так и широкому кругу читателей, интересующихся древнейшим прошлым человечества и культурой бесписьменных, безгосударственных обществ.


Валькирии. Женщины в мире викингов

Валькирии… Загадочные существа скандинавской культуры. Мифы викингов о них пытаются возвысить трагедию войны – сделать боль и страдание героическими подвигами. Переплетение реалий земного и загробного мира, древние легенды, сила духа прекрасных воительниц и их личные истории не одно столетие заставляют ученых задуматься о том, кто же такие валькирии и существовали они на самом деле? Опираясь на новейшие исторические, археологические свидетельства и древние захватывающие тексты, автор пытается примирить легенды о чудовищных матерях и ужасающих девах-воительницах с повседневной жизнью этих женщин, показывая их в детские, юные, зрелые годы и на пороге смерти. Джоанна Катрин Фридриксдоттир училась в университетах Рейкьявика и Брайтона, прежде чем получить докторскую степень по средневековой литературе в Оксфордском университете в 2010 году.


Кумар долбящий и созависимость. Трезвение и литература

Литературу делят на хорошую и плохую, злободневную и нежизнеспособную. Марина Кудимова зашла с неожиданной, кому-то знакомой лишь по святоотеческим творениям стороны — опьянения и трезвения. Речь, разумеется, идет не об употреблении алкоголя, хотя и об этом тоже. Дионисийское начало как основу творчества с античных времен исследовали философы: Ф. Ницше, Вяч, Иванов, Н. Бердяев, Е. Трубецкой и др. О духовной трезвости написано гораздо меньше. Но, по слову преподобного Исихия Иерусалимского: «Трезвение есть твердое водружение помысла ума и стояние его у двери сердца».


Топологическая проблематизация связи субъекта и аффекта в русской литературе

Эти заметки родились из размышлений над романом Леонида Леонова «Дорога на океан». Цель всего этого беглого обзора — продемонстрировать, что роман тридцатых годов приобретает глубину и становится интересным событием мысли, если рассматривать его в верной генеалогической перспективе. Роман Леонова «Дорога на Океан» в свете предпринятого исторического экскурса становится крайне интересной и оригинальной вехой в спорах о путях таксономизации человеческого присутствия средствами русского семиозиса. .


Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.


Самоубийство как культурный институт

Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.


Языки современной поэзии

В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.


Другая история. «Периферийная» советская наука о древности

Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.