В польском плену - [12]

Шрифт
Интервал

Американец. Разрешите пройти на склад.

Поляк: Не можно. Нет каптенармуса.

Переводчик: Вы лучше бы на рынок прошли.

Пауза. Несколько глубоких вдыханий.

Американец: Ну, а в лагере? Эти одеяла невозможно так быстро износить.

Поляк: Да эти звери испражнялись на них.

Переводчик: Они этих одеял и не нюхали.

В конце концов, полковник запугал американца разговорами об эпидемиях. Услышав неожиданное подтверждение и развитие темы с моей стороны, ревизор забеспокоился о своем здоровье. Как ни гладко прошла беседа, полковник начал подозрительно посматривать и не разрешил мне проводить американца. Могу сказать, что обе стороны расстались в наисквернейшем расположении духа и не с очень высоким мнением друг о друге.

Никаких результатов мои разоблачения не дали. Да я и не ждал каких-либо реальных, непосредственных результатов: хорошо было просто отвести душу. А, может быть, и удалось все же забросить кое-какие семена сомнений в сознание заокеанского гостя?

Не успел я вернуться в барак, как санитарный сожитель с лукавым видом сообщает мне, что меня искал мулла.

— Мулла? Какой мулла?

— Да ты ж музельман, пся кревь!

Ах, да! Я бесспорно мусульманин. Но что делать с муллой?

Как рукой сняло мою веселость. Санитар, хитрая бестия, улыбается во весь рот. Он знает, что я такой же мусульманин, как он турок.

Но... «большевистский офицер, музельман» — гласила запись в госпитальной книге.

Не успел я пораздумать толком, вижу приближается ко мне фигура в рясе. Я впервые видел муллу и вообще плохо разбираюсь в одежде. Может быть, это была и не ряса. Во всяком случае что-то длинное, спускающееся до полу.

Слащавая улыбка. Резкие, почти хищные черты лица. До меня долетели какие-то непонятные слова.

— Татарин есть? — переспрашивает мулла на ломаном русско-польском языке.

— Да, татарин. Только родители увезли меня из Крыма годовалым ребенком. И потому я не говорю, не читаю и ничего не знаю по-татарски.

Мулла посмотрел, посмотрел на меня, покачал головой и ушел. Так меня и не вернули в лоно мусульманской церкви. Один аллах знает, что подумал обо мне мулла? Понял ли он, в чем дело и настрочил донос? Или счел, что я рехнулся? Однако больше никто не нарушал моего религиозного мира, и я преспокойно продолжал пребывать в мусульманах.

Снова Марина

Дни шли за днями. Я выполнял свою работу, совершенствовался в польском языке, тихо недоедал и по-прежнему томился в плену. Жалованья мне, разумеется, не платили. Да и что толку в этих деньгах: они бы все равно перешли в карманы моего сожителя по комнате. Наша тройка и так платила ему, чем могла: оставшейся порцией, случайно перепавшими папиросами, — только чтобы выставить его на час-два из моей каморки и побыть вместе, без посторонних свидетелей.

Зима подходила к концу. Поговаривали об обмене отдельными пленными, о подготовке к отправке эшелонами. Но все это тянулось бесконечно долго. В Варшаву приезжала советская комиссия из Центропленбежа. Мы особенно опасались того, что о нас забудут, оставят, чуть ли не последними в Польше. Как снестись со своими из этой проклятой дыры, как дать знать о себе, если и найти какие-либо пути? Все мы были занесены в списки под более или менее вымышленными фамилиями. Нельзя же было взять да написать: красноармеец такой-то, — в действительности вовсе не красноармеец и не «такой-то»,— просит о скорейшем возвращении на родину?

Мы решили бежать, попасть в Краков или Варшаву, связаться с какой-нибудь организацией. Калека Леонгард не мог присоединиться к нам двоим — к К. и мне. Зато он был самым деятельным и восторженным заговорщиком. Нужно было обработать кого-либо из санитаров, купить его обещанием большой денежной награды и с его помощью выбраться из госпиталя и переждать в ближайшем городе. За 500—600 злотых доставали хороший польский паспорт, с которым можно было отправиться куда угодно, хоть в сейм. Но мы не могли мечтать и о десятой части такой суммы.

Я усиленно взялся за обработку моего санитара. Рассказал ему, действуя на наиболее отзывчивые душевные струны, что у меня в Киеве спрятаны большие деньги. Мне бы только пробраться в Краков, повидаться с одним знакомым евреем, а тот уже вытянет деньги в Польшу и т. д., и т. п. У санитара текли слюнки, но на прямые действия он все же не решался. Нужно было обязательно дать ему хоть несколько злотых. К. знавал одного из наших пленных, еврейского мясника Бугослава, которому удалось устроиться на госпитальной кухне. Бугослав пользовался неважной репутацией, лебезил перед поляками, остатки от обеда отдавал в свое дежурство только полякам и низшему начальству. Но у него были связи с еврейской общиной в Вадовицах. Раз в месяц он ходил в город и приходил оттуда немного навеселе и с мелочью на расходы. Что если попытаться достать через него немного денег? Я написал письмо с просьбой о помощи «единоверцам». Бугослав снес его местному филантропу. Никаких результатов. Денег мы не получили.

В этот момент заболел К. Его не стало в три дня. Я крепко держался за него, как за практичного и находчивого человека. Что если бы я «пошел в бега» один? Пропал бы конечно; пропал бы ни за что в первой же хате.


Рекомендуем почитать
В Ясной Поляне

«Константин Михайлов в поддевке, с бесчисленным множеством складок кругом талии, мял в руках свой картуз, стоя у порога комнаты. – Так пойдемте, что ли?.. – предложил он. – С четверть часа уж, наверное, прошло, пока я назад ворочался… Лев Николаевич не долго обедает. Я накинул пальто, и мы вышли из хаты. Волнение невольно охватило меня, когда пошли мы, спускаясь с пригорка к пруду, чтобы, миновав его, снова подняться к усадьбе знаменитого писателя…».


Реквием по Высоцкому

Впервые в истории литературы женщина-поэт и прозаик посвятила книгу мужчине-поэту. Светлана Ермолаева писала ее с 1980 года, со дня кончины Владимира Высоцкого и по сей день, 37 лет ежегодной памяти не только по датам рождения и кончины, но в любой день или ночь. Больше половины жизни она посвятила любимому человеку, ее стихи — реквием скорбной памяти, высокой до небес. Ведь Он — Высоцкий, от слова Высоко, и сей час живет в ее сердце. Сны, где Владимир живой и любящий — нескончаемая поэма мистической любви.


Утренние колокола

Роман о жизни и борьбе Фридриха Энгельса, одного из основоположников марксизма, соратника и друга Карла Маркса. Электронное издание без иллюстраций.


Народные мемуары. Из жизни советской школы

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Из «Воспоминаний артиста»

«Жизнь моя, очень подвижная и разнообразная, как благодаря случайностям, так и вследствие врожденного желания постоянно видеть все новое и новое, протекла среди таких различных обстановок и такого множества разнообразных людей, что отрывки из моих воспоминаний могут заинтересовать читателя…».


Бабель: человек и парадокс

Творчество Исаака Бабеля притягивает пристальное внимание не одного поколения специалистов. Лаконичные фразы произведений, за которыми стоят часы, а порой и дни титанической работы автора, их эмоциональность и драматизм до сих пор тревожат сердца и умы читателей. В своей уникальной работе исследователь Давид Розенсон рассматривает феномен личности Бабеля и его альтер-эго Лютова. Где заканчивается бабелевский дневник двадцатых годов и начинаются рассказы его персонажа Кирилла Лютова? Автобиографично ли творчество писателя? Как проявляется в его мировоззрении и работах еврейская тема, ее образность и символика? Кроме того, впервые на русском языке здесь представлен и проанализирован материал по следующим темам: как воспринимали Бабеля его современники в Палестине; что писала о нем в 20-х—30-х годах XX века ивритоязычная пресса; какое влияние оказал Исаак Бабель на современную израильскую литературу.