В польском плену - [11]

Шрифт
Интервал

Как сейчас вижу маленькую клетушку венерического барака, — поприще моей работы, — вижу маленькое окошко, выходившее куда-то на задворки, столик и две койки (вместе со мной жил еще санитар). Стульев не было. Но над самым столиком была лампочка, освещавшая всю крохотную комнатку ослепительным светом. Эти 25 свечей, позволявшие читать вечерами, действительно затмевали все юпитера, которые приходилось видеть. Какое наслаждение очутиться в этом закутке после длинной, темной палаты с десятками человеческих тел, сопящих, скрипящих зубами, пыхтящих, возмущающих слух, зрение и обоняние!..

Мое непосредственное начальство по канцелярии — отвратительная, вся выцветшая эротоманка — вдвойне обрадовалась моему приходу. Она могла оставить всякое попечение о работе. А возни было много — поляки и петлюровцы наперебой поставляли больных. Сверх того, пани Ружа очень не прочь была подарить меня и своими ласками — по совместительству. Она вскидывала водянистые глаза и подчеркнуто напевала поганую песенку:

Як хцеш квяты мечь в огродзе

То мусишь их полевать вдвинж[1].

Я, наконец, довольно круто заявил, что никаких цветов взращивать с ней не собираюсь. Отстала.

Тяжелый человек был ординатор барака. Такой же изувер, как обманутый мной сионист, да вдобавок еще и совершенно несносный истерик. Когда он бил больных по лицу за то или иное несоблюдение правил, его пронзительные, захлебывающиеся окрики и ругательства были, кажется, больней ударов. Ко мне он отнесся как к неизбежному капризу начальства.

В чем состояли мои обязанности? Я заносил температуру, вел учет больных, выписывал продовольствие.

На громадной площади лагеря и госпиталя, кроме нескольких сестер и писарих, не было совсем женщин. И этот обслуживающий персонал успешно пополнял наш барак. Кроме того, поляки и петлюровцы умудрялись делать за ночь по 15—20 верст, чтобы попасть в ближайшую деревушку. Ни ругань, ни рукоприкладство нашего достойного врача не могли удержать от ночных похождений и обитателей нашего барака, спокойно передававших далее благоприобретенные гонорею и сифилис, — и я до сих пор с омерзением вижу перед собой молодых, здоровых на вид парней, подходивших строем, один за другим за вливанием ртути. Сыпь, язвы, анекдоты,— брр...

Не могу не вспомнить при этом о двух наших сестрах милосердия, которые почему-то были пощажены поляками и ютились неподалеку от барака. Не хочется думать о том, как они спасали свое существование. Омерзительнее всего, что они, по-видимому, примирились со своей судьбой... Не знаю, что с ними сталось впоследствии.

Американцы.— Мулла

Посещения венерического барака уже никак не входили в круг обязанностей благовоспитанной барышни, хотя бы и самаритянки. «Гнедка» тоже внезапно скрылась с горизонта...

Я махнул рукой на прекрасных незнакомок. Что я знал, в самом деле, об этих девушках? Они помогли мне и отошли, — и очень хорошо сделали, избавив меня от выражения благодарности. Да и не до того было. Хотя поляки и приняли кое-какие меры, холера, дизентерия, тиф продолжали свирепствовать в лагере. Двух основных условий — чистоты и хорошего питания — все равно не было и не могло быть. А в таком случае всей профилактике грош цена. Помочь мы, наша тройка, были бессильны. Больных старались поменьше держать в лазарете. Выздоровевших, еле двигавшихся от слабости, санитары вежливо выводили обратно в концентрационный лагерь.

Приезжала какая-то американская комиссия, привезла одеяла, фуфайки, кучу всякого продовольствия. Наши конечно ничего из этих благ не увидели, да и польских солдат только мазнули по губам.

Недели через три меня вдруг спешно вызвали к полковнику.

— Кончились мои красные денечки,— подумал я, шагая в сопровождении солдата по гулким коридорам старого каменного здания, главного штаба управления лагерем и госпиталем.

У полковника я застал рослого, упитанного иностранца, одного из американских благодетелей. Пришел, оказывается, еще транспорт теплых и вкусных вещей, и американцы хотели получить отчет в том, как были распределены их прежние даяния. А большевистский пленный, за неимением лучшего, должен был служить переводчиком.

Толстый полковник был очень красен и смешно заикался. Американец застыл в официальной натянутости. Говорили они оба очень быстро, и я их сначала плохо понимал. Знатный иностранец добивался, чтобы ему показали хоть один из теплых, пушистых пледов, присланных набожными американками «бедным солдатиками. Совершенно невыполнимое и бестактное требование: пледы давно уже были сплавлены полковником на рынок...

Не отвечая на вопросы, скользя мимо них, полковник все время толковал о каком-то чрезвычайно дорого стоящем диетическом питании.

— Ты ему то вытолмачь, — понукал он меня с чрезвычайным азартом.

Полковник говорил якобы по-английски, но очень плохо. Однако я очень скоро убедился, что он в действительности ни бельмеса не понимает.

Завязалась следующая беседа: полковник говорил о прелестях питания и лечения, американец — о своих одеялах, я... об ужасах лагеря, о польских издевательствах...

Американец обалдело хлопал глазами. Лысую башку полковника осенила блестящая мысль. Он заявил, что часть одеял под замком, на складе, часть приведена уже в полную негодность и выброшена. Я перевел это заявление дословно, почти без комментариев.


Рекомендуем почитать
В Ясной Поляне

«Константин Михайлов в поддевке, с бесчисленным множеством складок кругом талии, мял в руках свой картуз, стоя у порога комнаты. – Так пойдемте, что ли?.. – предложил он. – С четверть часа уж, наверное, прошло, пока я назад ворочался… Лев Николаевич не долго обедает. Я накинул пальто, и мы вышли из хаты. Волнение невольно охватило меня, когда пошли мы, спускаясь с пригорка к пруду, чтобы, миновав его, снова подняться к усадьбе знаменитого писателя…».


Реквием по Высоцкому

Впервые в истории литературы женщина-поэт и прозаик посвятила книгу мужчине-поэту. Светлана Ермолаева писала ее с 1980 года, со дня кончины Владимира Высоцкого и по сей день, 37 лет ежегодной памяти не только по датам рождения и кончины, но в любой день или ночь. Больше половины жизни она посвятила любимому человеку, ее стихи — реквием скорбной памяти, высокой до небес. Ведь Он — Высоцкий, от слова Высоко, и сей час живет в ее сердце. Сны, где Владимир живой и любящий — нескончаемая поэма мистической любви.


Утренние колокола

Роман о жизни и борьбе Фридриха Энгельса, одного из основоположников марксизма, соратника и друга Карла Маркса. Электронное издание без иллюстраций.


Народные мемуары. Из жизни советской школы

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Из «Воспоминаний артиста»

«Жизнь моя, очень подвижная и разнообразная, как благодаря случайностям, так и вследствие врожденного желания постоянно видеть все новое и новое, протекла среди таких различных обстановок и такого множества разнообразных людей, что отрывки из моих воспоминаний могут заинтересовать читателя…».


Бабель: человек и парадокс

Творчество Исаака Бабеля притягивает пристальное внимание не одного поколения специалистов. Лаконичные фразы произведений, за которыми стоят часы, а порой и дни титанической работы автора, их эмоциональность и драматизм до сих пор тревожат сердца и умы читателей. В своей уникальной работе исследователь Давид Розенсон рассматривает феномен личности Бабеля и его альтер-эго Лютова. Где заканчивается бабелевский дневник двадцатых годов и начинаются рассказы его персонажа Кирилла Лютова? Автобиографично ли творчество писателя? Как проявляется в его мировоззрении и работах еврейская тема, ее образность и символика? Кроме того, впервые на русском языке здесь представлен и проанализирован материал по следующим темам: как воспринимали Бабеля его современники в Палестине; что писала о нем в 20-х—30-х годах XX века ивритоязычная пресса; какое влияние оказал Исаак Бабель на современную израильскую литературу.