Узник гатчинского сфинкса - [90]
— А может, Анатоль, все-таки жалеешь, что так вот обернулось? — с какой-то мучительною и тайною надеждою спросил я его напоследок.
Он долго ничего мне не отвечал, рассматривая через искрящийся бокал вина желтое пламя свечи. Потом метнул на меня синими глазами, оправил бородку кулачком, отрицательно покачал головою.
— Нет, не жалею! Да и что жалеть? В наш рациональный и суровый век чистогана и наживы… Я даже не хотел бы быть вашим корпусным командиром! Зачем? Попы водят меня под руки, барыни целуют мои руки, а загляни в мой погреб — от гольдвассера и сотерна до schlosswein’а — едва ли такой найдешь и у его высокопревосходительства!..
Ветер, едва навеваемый поначалу, теперь усилился и даже через двойные рамы и тяжелые драпи слышен был железный скрежет и хлопанье оторванного листа у крыльца. Башмаков остановился перед темно-вишневым пятном настенных часов и долго щурил свои маленькие, белесые глазки на черный графический круг циферблата.
— Однако же, — сказал он, — Анна Даниловна, чай, не заперла бы…
Накинув старую, вытертую до рыжей основы, шинелишку с чужого плеча, он, не прощаясь, направился к двери. Уже приоткрыв ее, он вдруг остановился, бросил через плечо:
— Вот вам, господа, и ответ: судьба ли правит нами, мы ли впрягаем судьбу!..
ПЕРЕД ВОСХОДОМ СОЛНЦА
Она ждала его. Она не могла сказать наверное, почему так, но она ждала его и верила, что предчувствие ее не обмануло…
Та тихая, по-летнему вязкая ночь под Троицын день, в которой спрессовалось томительное беспокойство и надежда, ломила виски и заставляла учащенно биться сердце. Город не спал. Он был подозрительно тих и подчеркнуто несуетлив. Даже собак не было слышно: их еще днем инвалидные солдаты на сыромятных сворах уволокли на Увал, и теперь, если поднапрячь слух, временами можно уловить вибрирующие, едва-едва различимые завывания, падающие, будто с прохладного темного неба, будто слезами скатывающиеся с остывающих звезд.
За глухой садовой оградой усадьбы Розена, со стороны пустыря, чудился говор, мягкий стук молотка; оттуда доносились тяжкие вздохи и томительное полуночное ржание: там, ближе к кладбищенскому рву, в старой кузнице перековывали упряжных лошадей.
На широких наспех сколоченных нарах отставного аудитора Евсеева не спят ездовые и форейторы: молоды, нетерпеливы.
На площади у казначейства, у церковной ограды и деревянного настила гостиного двора, на въезде через Тобол, подле подновленного моста и прямо на утрамбованной и выметенной земле у коновязей присутствующих мест молча лежал и сидел пришлый из деревень народ. Не спал.
Городничий с земским исправником размытыми тенями, будто злые духи, бесшумно толклись подле дома окружного судьи: немо пресекая любое поползновение любопытствующих даже ненароком приблизиться к тесовым воротам. Особливо ревностно нес свой крест исправник: он боялся жалоб… «Отсечь!» — коротко бросал он через плечо унтерам, когда ввечеру кто-то пытался сунуть в каретную глубину высокого гостя белый конверт. «Отсечь, отсечь, отсечь!..» — бодрил он себя придуманной им самим песенкой.
Не спали в доме причта Троицкой церкви.
«О негодующи-и-их, страждущи-и-их, плененны-ы-ых и о спасении и-и-и-их!» — ставил голос свой протоиерей Иосиф.
— Уж как благостно и умиленно, батюшка-а-а! — восхлипывала от собственной жалости попадья.
— Истинно! — гудел диакон. — То-то угода будет царевичу!..
И вдруг, охлестнув тяжелым Моисеевым взглядом выросшего на пороге дьячка, протоиерей негодующе вскинул к нему парчовую руку с указующим перстом.
— Еретик! Гугенот! Опять в курятнике валялся!.. Марья, ножницы!
Миг — и половину дьячковой бороды с репьями и куриным пометом, как перекати-поле, потянуло по полу к открытой двери…
В доме мещанина Филиппа Игнатьевича Абаимова, содержателя свечного заведения, за длинным артельным столом считали деньги. Циклопические медные башенки в причудливых сочетаниях являли макет какого-то вымершего библейского города, со своими улицами и площадями, переулками и тупиками. От сальных свечей, которые трещали, будто березовые поленья, несло удушающим смрадом. Филипп Игнатьевич, все равно что после полка, в исподнем белье, с мокрым полотенцем на медной шее, напряженно шевелил медными губами, достраивая перед собою новый медный небоскреб, затем секунду примерясь медным глазом, уверенно, как шахматист, двигал его по диагонали, блюдя ранжир. И тут же подмедненным осипшим голосом кричал меньшому:
— Счисляй, Прошка! Счисляй!
Акулина бросала медяки в кожаный мешок, и они глухо стучали там, будто удила уздечек.
За свою долгую жизнь такого фарта Филипп Игнатьевич не знал. До чего же хитер и башковит русский мужик! Ввечеру, когда прискакал нарочный и объявил о скором приезде наследника, толпы народа из города и окрестных деревень заполонили Ялуторовскую дорогу, по-домашнему рассевшись по обеим ее обочинам на полынных взгорках и луговинках. И как только стемнело, тут-то и смекнул Филипп что к чему. Нагрузил свечей три телеги — все, что объявилось в наличности, посадил на них сыновей и Акулину свою — да и на дорогу. Впервой пришлось Филиппу Игнатьевичу держать речь перед такой невидимой оравой людской.
«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.