Узник гатчинского сфинкса - [88]
Летешин стоял подле фортепиано, с подчеркнутым вниманием перебирая плотные листы шопеновских сонат и мазурок — тут были в основном парижские издания Шлезингера и Пробста. На Fis-dur’ном экспромте его привлекла надпись: À belle Tania — Alexandrine de Malvirade[31].
— Что Татьяна Александровна? — спросил Летешин.
— Слава богу! — обрадовалась Анна Васильевна. — Третьего дни весточку получили из Тобольска. Машенька уже на ножках стоит, Петр Николаевич на службе, а скатерть камчатая наша дошла… А все одно — сердце болит… Кто приглядит, кто присоветует… А Таня-то! Таня, знаете ведь, романтичная… В нонешние-то время трудно таким, построже надо быть…
Она говорила что-то еще, на что-то жаловалась, на что-то надеялась. Летешин молча соглашался с нею, кивал, даже отвечал, но уже почти не слышал ее. Он как-то машинально раскрыл ноты, сел к фортепиано… Этот экспромт! О боже!.. Он играл его в тот день, когда из Бордо пришла посылка, а юная Таня, босая, с распущенными волосами, с охапкой росных ландышей, как голубая нимфа, влетела в открытую дверь комнаты и в порыве какого-то бешеного, переполнявшего ее чувства бросилась ему на шею.
— Дмитрий! Дмитрий!.. Я люблю тебя!.. Я всех люблю, всех!.. О боже!.. Ты играй, играй, это божественно! Ах, как это хорошо! Это Шопен? Прошу тебя, Дмитрий, играй! Ты прости, ты не смотри на меня! Да что же это такое, Дмитрий?!. — Он почувствовал на своих губах соленый привкус ее слез; наконец она разжала руки и обернулась. Там, в проеме двери, с улыбкой на устах и с смятением в глазах стоял Свистунов. Он был в высоких сапогах, в дорожном плаще и с ременным хлыстом в руках. Таня резко бросилась к нему, упала перед ним на колени, обхватила его ногу в кожаном блестящем сапоге, прижалась лицом.
— Боже, прости, пощади меня за мое счастье! Я знаю — это сверх меры!.. Молчи, молчи, я точно знаю! За что мне это?! Господи, не оставь меня! Мне страшно! Я боюсь!.. О господи!.. Это же грех, грех — такое счастье!.. Должна же быть и расплата?!.
Петр Николаевич пытался поднять ее, но она не хотела, она ухватила его руку и целовала ее, и плакала, и смеялась, и говорила, и говорила слова большие, слова безумные, и ландыши с еще не опавшей росой валялись у ног их, а у крыльца, кося в дверь фиолетовым глазом, переступала с ноги на ногу не распряженная из тарантаса лошадь, и в ярком пучке скользящего солнечного света, у самой ножки рояля, кружилась нарядная бабочка!..
О небо!.. Как же любил он эту шестнадцатилетнюю девочку! Как любил!.. Чужую жену!.. И как боялся себя! Боялся хоть взглядом, хоть намеком оскорбить в себе это чувство, боялся выдать себя!.. Не дай-то бог!..
Летешин откинулся на высокую спинку стула и закрыл глаза. Длинные руки его едва ли не доставали пола — они висели недвижно, как плети. Он устал! Только теперь он ощутил, как устал сегодня… Он сидел, разбитый музыкой и воспоминаниями, опустошенный, враз потухший и от всего отрешенный…
Агаша, кажется, внесла чашки с кофием; откуда-то появилась длинная пеньковая трубка старика Башмакова; чей-то настойчивый голос не то что-то говорил, не то звал его…
— Дерзок!
«Что это? Кому это?» — равнодушно подумал Летешин.
— …И нет в тебе смирения, господь не простит тебя!..
«Ага, наверное, это Лбов говорит, — снова подумал Летешин, — наверное, это мне…»
— Ханжа! — крикнул Немцов. Летешин вздрогнул: так неожидан и резок был этот крик.
— Фарисействуешь?.. А Боровлянская мельница?.. А подряд с киргизами? Простит ли тебя господь?!
— Господа, оставим, оставим это!
— Выкажем знаки приличия!
— Пожалте, Дмитрий Иванович…
— А? Что? Вы ко мне?
— Пожалте, вот… — почему-то шепотом сказала Агаша, подавая ему чашку кофия и при этом как бы невзначай коснулась его руки и быстро отдернула ее прочь, точно обожглась. Летешин с недоумением взглянул на девушку. Агаша смотрела на него круглыми, по-детски ясными, немигающими глазами, полными сострадания и любви: никто, никогда не смотрел на него так, разве только мама!
— Что ты, друг мой?
— У вас жар, Дмитрий Иванович, — также шепотом сказала она. — Вы бледны… И руки дрожат…
— …и к тому же, я не искусен в этом! — твердо говорил Дуранов.
— Совершенно согласен! — поддержал его командир инвалидной команды.
— Я, матушка, Анна Васильевна, более десяти годов енотовую-то шубу носил, — объяснял Башмаков.
Шел тихий, как бы необязательный, разорванный разговор, может быть, даже нарочно необязательный, мимоходный. И хотя многие старались выказать друг к другу повышенный интерес и внимание, чувство неловкости и нервной настороженности не покидало собеседников: «Как бы нечаянно не сорваться, не захлестнуться!..» Вот почему, когда кто-то спросил Башмакова о дальнейшей судьбе Штомова, все дружно подхватили:
— Да, да! Что же сталось с Штомовым?
— В самом деле, Флегонт Миронович, так и затерялся его след?
— Как в воду канул. Были слухи, сказывали, что его отправили в Сибирь; иные утверждали, что видели его в монастыре на Соловках, но наверное никто не мог сказать.
Прошло, может быть, лет двадцать али более с того памятного дня, служил я на юге, по-прежнему в артиллерии, и как-то по делам службы пришлось мне быть в Новоград-Волынском. Городок хоть и старинный, но небольшой, общества никакого. В первый ли, во второй день мне уже нечего было смотреть, и чтобы как-то скоротать осенний вечер, я попросил денщика принести мне от хозяина гостиницы, где я остановился, книг. Хозяин, глубокий старик, пан Смирнатский, тотчас же пришел и из рук в руки подал мне мягкий, лоснящийся сверток, похожий на облезшую кошку. Когда развязали шнурок, этот сверток оказался растрепанной книгой: право, не помню, то ли пятый, то ли шестой том мемуаров француза Генриха Жомини — я встречался с этим генералом вскоре после того, как он изменил Бонапарту и перешел в русскую службу.
«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.