Художник снова наполнил рюмки и отставил бутылку на высокую полку, откуда ее трудно было достать. Оба сидели молча и смотрели друг на друга — открыто, не исподтишка.
Они слышали, как ветер, завывая, пролетает над домом и, забравшись в камин, исследует его до самого дна. Он спугнул компанию воробьев на дворе и перетасовал ее в воздухе со стаей скворцов. Фигурные башенки на коньке крыши и флюгер поскрипывали на ветру. В воздухе носился запах гари — издавна знакомый запах, и для него имелось объяснение: голландцы жгут торф, говорили у нас, и на этом успокаивались.
Художник молча кивнул на рюмку, оба выпили, отец встал и, согретый джином, зашагал взад и вперед, а потом от стола направился к угловой полке; подняв глаза, он остановил их на «Пьерро, примеряющем маску», мельком взглянул на «Жеребят в вечернем освещении» и на «Продавщицу лимонов» и, наконец придумав, что сказать, снова вернулся к столу.
Неопределенным, но широким жестом обведя картины, отец спросил:
— И все это Берлин хочет запретить?
Художник пожал плечами.
— Есть и другие города, — сказал он. — Есть Копенгаген и Цюрих, есть Лондон и Нью-Йорк, и есть Париж.
— Берлин есть Берлин, — возразил отец, а затем: — Как, по-твоему, Макс? Чем ты им не угодил? Отчего тебе больше нельзя работать?
Художник помедлил с ответом.
— Может быть, я говорю лишнее.
— Говоришь? — удивился отец.
— Красками, — пояснил художник. — Краска — она о многом рассказывает, а иногда берется даже что-то утверждать. Краска, она тоже соображения требует.
— В письме не то написано, — возразил отец. — Там чего-то насчет яда.
— Знаю, — сказал художник с хмурой усмешкой. — Они не любят яда. Но немного яда полезно. Яд вносит ясность.
Он наклонил к себе цветок на высоком стебле — помнится, это был тюльпан, — и стал двумя пальцами пощелкивать по его лепесткам, как это делал Закадычный друг мельницы с ее крыльями; только раздев меткими пальцами цветок донага, он отпустил стебель, позволив ему выпрямиться. Потом взглянул на бутылку, но не стал снимать ее с полки.
Чувствуя, что художник чего-то еще ждет от него, отец сказал:
— Это не моя затея, можешь мне поверить. Я тут ни при чем, мое дело передать.
— Знаю, — сказал художник. — Эти недоумки — точно они не понимают, что нельзя запретить кому-то рисовать. Они, пожалуй, многим могут распорядиться, у них на то и средства есть, они могут запретить то или другое, но чтобы человек перестал рисовать — не в их власти. Были уже такие, что на это замахивались задолго до них, они бы почитали об этом на досуге: против нежелательных картин защиты нет; художника можно изгнать из страны, его можно ослепить, а был случай — художнику отрубили руки, так он ухитрился писать ртом. Дурачье! Точно они не знают, что существуют невидимые картины.
Отец обошел по краю стол, за которым сидел художник, но больше не задавал вопросов, а ограничился тем, что подвел черту:
— Запрещение решено и объявлено, Макс, вот в чем дело.
— Да, — сказал художник, — так ведь то в Берлине. — И он открыто посмотрел на отца долгим испытующим взглядом, словно заставляя его сказать то, в чем сам он, художник, заранее уверен, и от него, должно быть, не укрылось, что отцу нелегко дался ответ:
— Они мне, Макс, мне поручили следить за выполнением приказа, так и знай.
— Тебе? — спросил художник, а отец на это:
— Мне, конечно, ведь я тут, рядом.
Оба поглядели друг на друга, один — сидя, другой — стоя, молча смерили друг друга глазами, должно быть вспоминая, что им известно друг о друге, чтобы представить себе, как им впредь держаться друг с другом, каждый спрашивая себя, с кем ему придется отныне иметь дело, когда они будут встречаться тут и там. Таким образом, сверля друг друга взглядом, они, я сказал бы, повторяли одну из картин художника — «Двое у забора», на которой два старика, внезапно представ друг перед другом в оливково-зеленом свете, два издавна знакомых старика, соседи по саду, словно впервые в этот миг с удивлением видят друг друга в состоянии обоюдной обороны. И мне представляется, что у художника вертелся на языке совсем другой вопрос, когда он наконец спросил:
— Каким же образом, Йенс? Как ты собираешься следить за выполнением приказа?
Прослушав на сей раз дружескую фамильярность в интонации художника, отец заявил:
— А вот увидишь, Макс!
Тогда художник встал и, слегка склонив голову набок, смерил отца взглядом так, словно ему уже ясно, на что тот способен, а когда отец счел своевременным снять с гвоздя накидку и, расставив ноги, стал скреплять полы зажимом, художник сказал:
— Оба мы из Глюзерупа, верно? — На что отец, не поднимая головы:
— Из собственной шкуры не выскочишь, будь ты сто раз из Глюзерупа!
— А тогда следи за мной в оба! — напутствовал его художник.
— Как-нибудь. Поживем — увидим! — сказал отец, протягивая руку. И тот ударил по ней, да так и не выпустил, пока они шли к порогу. Только перед выходом в сад пальцы их разомкнулись.
Отец стоял вплотную к двери, почти притиснутый к ней художником, и это мешало ему увидеть дверную ручку; нашаривая у себя под боком, он несколько раз промахнулся, но наконец нащупал, да сразу же и надавил, чтобы как можно скорее очутиться за пределами досягаемости художника.