Улица Грановского, 2 - [13]
– Чага? – спросил я.
– Вот-вот, чага! В ней тоже сок коричневый собирается, густой, пахучий…
Как-то спешил он говорить, суетился, я удивленно взглянул на него, и он поймал этот взгляд, потупился и уж тогда только сказал, по-иному, печально:
– Напрасно я вам, Владимир Сергеевич, листки эти показывал давеча. Всколыхнули вы меня вопросом о Панине, и вот… Ругаю себя: нельзя свою ношу на чужие плечи перекладывать.
Я начал было пояснять, что, наоборот, мол, я виноват… Но видно, не такой человек был Ронкин, чтоб делать себе или кому-то уступки, – он оборвал меня резко:
– Может, ноша эта не каждому по плечу. Я понимаю, а бывает – выплеснется… Но все равно советую вам: с Паниным познакомьтесь, разыщите его в Москве, – это человек особенный. – Ронкин, подумав, пояснил: – Чтоб вы поняли точно: мы ведь там каждый день умирали и выживали, а выживали или уж абсолютные животные, на все готовые, или – я вам уже говорил – за счет мысли выживали. Только она и могла вывести за круги лагерные и дать надежду. А без этого… В соседнем бараке немец один жил, учитель, историк. Он до нас уже лет пять сидел. И вообразил себя римским гладиатором, любимцем наместника. Он каждый день шел на бой, смертный, но уверен был, если даже проиграет бой, его-то помилуют: он – любимец у коменданта лагеря. Комендант для негб, не знаю уж, кем только не был – и центурионом, и претором, и самим Цезарем, как когда. Но ему нужна была надежда, уверенность в себе – на этом пунктике он и свихнулся. Понимаете?.. Ну вот. А Панин меня – да не только меня! – не просто думать научил, сопоставлять, видеть дальше сегодняшнего – а большинство жило только сегодня, одним днем, сами же свою протяженность обрубали, понимаете? – он меня не просто думать научил: Панин – там, не здесь, не потом, а там! – для меня целым университетом стал. Ведь я в общем-то малограмотный человек. Вот писать – так едва-едва умею и не люблю…
Так значит, это все-таки его закорючины были на книжном листке!
– И если что-нибудь знаю, – заключил он, – если что-нибудь и сейчас узнаю, так только из-за Панина.
Без него бы я совсем не образовался. Вообще, честно сказать, для меня-то лагерь и благом был тоже: я там таких невероятных людей повстречал – мало сказать, хороших – и столько, что уж сейчас, на воле, не встречу, не разыщу.
Ронкин замолчал. Ворошил палкой угли в костре.
Кепчонку он скинул, у него оказались густые волосы, – лохматая, разбойничья шапка нависла над выпуклым, упрямым лбом.
Я спросил:
– А что за история: будто Панин Токарева от суда спас?
– Значит, успел Токарев вам рассказать?
Его это почему-то развеселило. Заулыбался. Но опять не стал строить догадки, а точно обозначил черту, за которой начинались факты.
– Насчет Панина не скажу: что он на следствии говорил? – не знаю. Потому что вообще-то он тогда молчал. У него бывает, знаете, – молчит месяцами. Ни с кем – ни слова. Он тоже ведь не простой человек. Так вот, он тогда молчал… А заварил кашу – это уж точно – Штапов, был такой кадровый начальник у нас. Вот он-то и написал заявление. Я почему знаю: Штапов этот подпоил двух экскаваторщиков и тоже уговорил их заявление настрочить – мол, Токарев вредительством занимается. Сорок восьмой год… А мы тогда только затащили на стройку, высеко в горы три экскаватора. Дороги там узенькие, по-над пропастями – жуть! И просто физически, по ширине своей не пройти экскаваторам по этим дорогам. Так Токарев дал команду – он тогда только-только главным механиком стал, из рядовых стройбата – сразу главным механиком! – приказал разрезать автогеном рамы экскаваторные пополам, чтоб можно было затащить их на грузовики. Привезли, а потом опять сварили, – лучше новых. Анекдот!.. Ну вот, а один экскаватор все ж таки стоял без работы: допотопный, паровой еще, американский – «Марион», труба, как у самовара, и никак мы не могли на него подобрать знающего машиниста. Вот этим-то Штапов и козырнул: вредительство, технику умышленно портят! Его уж давно заусило на Токарева: как это помимо его-то воли из солдат человек и сразу в главные механики – по произволу, по недомыслию, дескать, начальника стройки Пасечного Семена Нестеровича, тезки моего.
А может, и под самого Пасечного он копал – не знаю…
О-о, Штапов тогда чувствовал себя и богом, и воинским начальником – на коне! И сам весь такой выхоленный, откормленный – гусь лапчатый. Вот ведь тоже интересно – правда? – в чем человек свою вечность чувствует?
Вечность, незыблемость. Вопросец!.. Тогда-то Штапову, конечно, казалось: что Токарев? – картонный, ткни его – упадет. А Штапов не ткнул – ударил! И других настропалил. Но тут вмешался совсем уж непонятный начальнику кадров человек: Панин – чуть не инвалид, безработный, какой-то генетик бывший, – без пяти минут двенадцать. И вдруг все повернулось! Экскаваторщики, проспавшись, свое заявление у Штапова отобрали и даже темную ему устроили.
Тут я рассмеялся. И Ронкин счел должным пояснить:
– Нет, сам-то я в темной не участвовал, нет. Я, вы ж видите, – он кивнул в темноту, где лежали мертвые утки, – несентиментальный, но вот бить кого-то – не могу. Рука не поднимается… Да и утки эти… – Он поморщился и вдруг спросил: – Вы в магазин заходили в поселке? Полки видели?.. Ну вот, жрать-то надо, а у меня пацан на руках. Ладно, не о том речь! Короче говоря, дело повернулось так, что Токарев в крайкоме партии прямо вопрос поставил: или меня выгоняйте со стройки, или доносчика, клеветника Штапова, – вместе нам не жить! И потребовал партийного разбирательства. Сплошное безрассудство вроде бы, отчаянность!.. Штапов ржал – как конь сивый. Все ему смешно было; наверно, казалось: разыгрывают его. Вот сейчас он еще пальчиком ткнет! – и все на свои места встанет, и ляжет, и опрокинется. Он и еще один ключ подобрал – этот уж прямо к Пасечному: за то, что скупал тот в совхозах продукты и рабочим раздавал, припаял ему Штапов «нарушение карточной системы», организацию «черной кассы». Смертельный вроде бы ход!.. И что вы думаете? – погорел Штапов, совсем погорел! Ну, конечно, тут главную-то скрипку сыграл Пасечный, – это был мужик мудрый…
Этот сборник стихов и прозы посвящён лихим 90-м годам прошлого века, начиная с августовских событий 1991 года, которые многое изменили и в государстве, и в личной судьбе миллионов людей. Это были самые трудные годы, проверявшие общество на прочность, а нас всех — на порядочность и верность. Эта книга обо мне и о моих друзьях, которые есть и которых уже нет. В сборнике также публикуются стихи и проза 70—80-х годов прошлого века.
Перед вами книга человека, которому есть что сказать. Она написана моряком, потому — о возвращении. Мужчиной, потому — о женщинах. Современником — о людях, среди людей. Человеком, знающим цену каждому часу, прожитому на земле и на море. Значит — вдвойне. Он обладает талантом писать достоверно и зримо, просто и трогательно. Поэтому читатель становится участником событий. Перо автора заряжает энергией, хочется понять и искать тот исток, который питает человеческую душу.
Когда в Южной Дакоте происходит кровавая резня индейских племен, трехлетняя Эмили остается без матери. Путешествующий английский фотограф забирает сиротку с собой, чтобы воспитывать ее в своем особняке в Йоркшире. Девочка растет, ходит в школу, учится читать. Вся деревня полнится слухами и вопросами: откуда на самом деле взялась Эмили и какого она происхождения? Фотограф вынужден идти на уловки и дарит уже выросшей девушке неожиданный подарок — велосипед. Вскоре вылазки в отдаленные уголки приводят Эмили к открытию тайны, которая поделит всю деревню пополам.
Генерал-лейтенант Александр Александрович Боровский зачитал приказ командующего Добровольческой армии генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, который гласил, что прапорщик де Боде украл петуха, то есть совершил акт мародёрства, прапорщика отдать под суд, суду разобраться с данным делом и сурово наказать виновного, о выполнении — доложить.