Улица Грановского, 2 - [11]
Мы все лихорадочно думаем: что же делать с ребенком? Мы знаем, что долго она здесь оставаться не может. Из крематория живым еще никто не выбирался.
На размышления нам остается совсем немного времени.
Действительно, в комнату входит обершарфюрер Муссфельд. Я прошу всех остальных выйти. Я хочу попытаться сделать невозможное. За три месяца пребывания под одной крышей у нас с Муссфельдом установились определенные отношения. Иногда он заходит в прозекторскую и разговаривает со мной. Я рассказываю ему о случае с девушкой, пережившей ужасы газовой камеры.
Девочка, конечно, наглоталась газа, но упала на пол так, что прижалась ртом к нему в том месте, где он был влажным. Это спасло ее, так как влага нейтрализует действие газа.
Я просил Муссфельда оставить девушку в живых.
Он серьезно выслушал меня и спросил, что я могу предложить.
«Я думаю, – сказал я, – что девочку можно было бы отвести к воротам, за которыми всегда работает команда женщин. Она может смешаться с толпой женщин и вечером вместе с ними вернуться в лагерь. А там столько народу, что ее никто и не заметит».
Муссфельд высказывает предположение, что шестнадцатилетняя девушка по своей наивности наверняка расскажет кому-нибудь о том, что она пережила. А это может быть чревато для нас опасностью. Нет, говорит он, девочку нельзя оставить в живых. Через пятнадцать минут ее отвели, вернее отнесли в котельную и там застрелили».
Я повернул лист бумаги и на свету попытался прочесть через него, что там дальше, на обратной стороне книжной страницы.
Ронкин сказал:
– Там уже другой рассказ.
Я промолчал: в тот миг просто не мог говорить. Но минутой позже, прежде чем вернуть тетрадь, я пролистал ее и увидел еще рисунок. На той же рыхлой, старой бумаге. Так же мало подробностей. Наискось стоит бетонная глухая стена, а за ней верхушки высоких лип и у горизонта – холмы.
Рисунок опять карандашом, одним лишь черным карандашом, но я увидел, кажется, и синеву неба, и зелень листьев, дальних холмов. А главное, в круговерти ветвей, листьев, пригорбков, уходящих в даль немыслимую, в ритме света и тени было столько воли, игры, свободы! Обрубленной этим тупым обрезом стены.
Не тоска – отчаянье было в рисунке.
Ничего не сказав, я протянул тетрадь Ронкину. И он молчал.
Солнце зашло за громадную тучу, повисшую далеко над лесом, и небо вылиняло. Я показал на тучу, спросил:
– Дождя не будет?
– Нет. Ишь она вытянулась как. Прилегла на землю, – там и рассосется.
– Чьи это рисунки в тетради?
– Попал к нам в лагерь художник. Ленинградец.
По фамилии Корсаков. Умер сразу после освобождения.
В госпитале.
– Так это в лагере нарисовано?.. Талантливый человек!
– Там… Наверно, надо было больше смелости иметь, чем таланта, чтобы там рисовать, – он говорил неокрашенно. – И хранить… Впрочем, хранили-то многие.
Вот и я в том числе. Заставляли думать рисуночки. Тут правило для всех: выживали за счет мысли, – потому и хранили, прятали листки эти под робой, или в матрацах, или за досточкой в пристенке. Их трудно было выбрасывать.
– Так и еще остались?
– Должны остаться. А где?.. Не соберешь.
– Но как же самого-то Корсакова не сберегли?
Ронкин взглянул на меня с досадой и отвернулся, промолчав.
Справа, в распадке, в самой низине его и по склонам сопок, открылась березовая роща, – березы, одна к одной, ровные, листва облетела, и оттого белизна стволов – заметнее; казалось, даже воздух, вобравший в себя солнечный свет, погасший, но еще не умерший, и блики от коры березовой, перемежающиеся, живые, – казалось, сам воздух этот струится шаткою белизной.
И тут я подумал: «Когда их завели в газовую камеру, две сотни женщин, сразу, – сперва их раздели, – и они стояли рядом друг с другом, чуть не вплотную, и среди них эта дважды убитая девушка, нет, – девочка; она, дложет быть, еще стыдилась своей наготы, и плечи у нее были слабые, тонкая шея… И вот, воздух в той камере от множества нагих тел светился так же зыбко, такою же белизной, чуть голубоватой, как в этом березняке… Наверное, так и было».
Но что-то во мне воспротивилось этой мысли, сравнению, – уж слишком красиво оно было, что ли? Наверняка все выглядело иначе, грубее, более жестоко…
Мелконькие дырочки в потолке, кружками-ситечками: якобы душ. А вместо воды – газ. Но конечно же, стоя в такой тесноте, многие сразу поняли: не ради душа их загнали сюда. Не могли не понять.
Но зачем я все это должен себе представлять, зачем?! Зачем подсунул мне эти листки Ронкин?
И сейчас!
Выбрал минуту.
Для того только, чтоб еще раз казнить за давешнее, невольное мое удивление, которое сам же истолковал совсем не так, как прозвучало оно? Разве это – не жестоко?
Хорошо, хоть теперь молчит.
Я повернулся к нему спиной, лег, привалившись боком к дверце багажничка, устроенного в носу лодки.
Из-под киля ее сюда долетали изредка брызги воды, приятно-холодные.
Но тут Ронкин сбросил обороты двигателя, лодка легла на воду всем корпусом, пошла плавно. Левый берег стал низким, курчавились на нем шапки ветел, меж ними желтыми бунчуками вытарчивала осока.
Поворот – по большой дуге. Лодка осторожно вошла в едва приметную, узенькую – метра полтора шириной, не больше, – протоку. Вода стала белесой от водорослей, протянувшихся под самым днищем. Мотор, взревев, заработал глуше, – наверно, намотались на винт эти вымороченные, блеклые стебли.
Когда в Южной Дакоте происходит кровавая резня индейских племен, трехлетняя Эмили остается без матери. Путешествующий английский фотограф забирает сиротку с собой, чтобы воспитывать ее в своем особняке в Йоркшире. Девочка растет, ходит в школу, учится читать. Вся деревня полнится слухами и вопросами: откуда на самом деле взялась Эмили и какого она происхождения? Фотограф вынужден идти на уловки и дарит уже выросшей девушке неожиданный подарок — велосипед. Вскоре вылазки в отдаленные уголки приводят Эмили к открытию тайны, которая поделит всю деревню пополам.
«23 рассказа» — это срез творчества Дмитрия Витера, результирующий сборник за десять лет с лучшими его рассказами. Внутри, под этой обложкой, живут люди и роботы, артисты и животные, дети и фанатики. Магия автора ведет нас в чудесные, порой опасные, иногда даже смертельно опасные, нереальные — но в то же время близкие нам миры.Откройте книгу. Попробуйте на вкус двадцать три мира Дмитрия Витера — ведь среди них есть блюда, достойные самых привередливых гурманов!
Генерал-лейтенант Александр Александрович Боровский зачитал приказ командующего Добровольческой армии генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, который гласил, что прапорщик де Боде украл петуха, то есть совершил акт мародёрства, прапорщика отдать под суд, суду разобраться с данным делом и сурово наказать виновного, о выполнении — доложить.