«Извиняюсь, конечно!» — слышалось довольно часто, пока Энгберг рассказывал, как полиция разгоняла на Путиловском тайные сходки; мастера рыскали по цехам, вынюхивали, нет ли где разговоров про политику; одного такого сыщика-доброхота путиловцы сунули в холодный ушат остудиться, за то и полетел Оскар Энгберг в Сибирь. «А всё равно, чёрта лысого, никто не выколотит из нас революционную цель!»
— А они как раз и выколачивают, — говорил Владимир Ильич. — И начисто. Чтобы ничего не осталось, ни капли революционной идеи. Идите на поклон к буржуазии. Господа капиталисты, смилуйтесь, подсобите елико возможно рабочему классу! Вот они чего добиваются: чтобы рабочие забыли о политике и революционной борьбе. Нет, мы не согласны! Мы не хотим, не можем, не будем молчать, нет и нет! Не будем, хотя мы и в ссылке.
Владимир Ильич сердито говорил, прохаживаясь по комнате взад и вперёд.
«Сейчас придумает, что надо делать, — мелькнуло у Леопольда. — Зашагал, значит, скоро придумает».
Никто не велел Леопольду молчать, о чём был разговор в комнате Владимира Ильича. Он узнал тайну. Тайну надо хранить, понятно без слов. Ужасно хотелось хоть чуть намекнуть Паше о кредо, в котором «они» (Леопольд так до конца и не понял, какие эти «они») призывают рабочих не бороться, а ладить с капиталистами. Но нельзя ничего открывать, даже намекнуть нельзя.
Потом был обед, и Паша с Елизаветой Васильевной кормили всю честную компанию молочной лапшой, свежим картофелем и малосольными огурцами, такими крепенькими, вкусными, только хруст стоял за столом. Блюдо вмиг опустело, и Елизавета Васильевна сказала:
— Голубчики мои, можно подумать, вы с молотьбы. Паша, не сходить ли за добавлением в погреб?
— Да здравствует гостеприимство Елизаветы Васильевны, известное нам с петербургских времён! — громогласно объявил Сильвин.
— Да уж и там, бывало, договоритесь до голоду.
А Владимир Ильич с задорной искрой в глазах:
— Уважаемые гости, предлагаю после обеда совершить прогулку на луг.
— Вам гулять, а мне с посудой управляться, — сказала Паша, таща со стола ворох тарелок на кухню.
— Ну уж нет! Ну уж нет! — в один голос постановили Надежда Константиновна с Ольгой Александровной. Надели фартуки, Леопольд подвязался тряпкой, Оскар Энгберг засучил рукава выглаженной парадной рубашки. В полчаса убрались, посуда чистёхонькая стояла на полке.
— Миром-то хорошо, — сказала Паша.
И все отправились по мостику через Шушу на луг.
Елизавета Васильевна одна оставалась дома с рассказами Чехова, которые читала со вкусом, не торопясь, а растягивая удовольствие.
— Бабушка, я с тобой нынче не буду, я с ними на луга пойду, — сказал Минька, зажав в кулаке обмусоленный вяземский пряник.
— Ступай, детка.
— Завтра опять к вам приду.
— Приходи.
«Голубенькая моя травинка», — грустно подумала Елизавета Васильевна, глядя на его прозрачное личико и рахитичный живот.
Луг зелёный, просторный.
— Сюда, сюда, сю-у-у-да-а! — кричал Владимир Ильич, раньше всех очутившийся в глубине луга у огромных зародов, узких и длинных кладей свежего сена, выложенных поверху ветками, вроде крыши, от ветра. Запах здесь у зародов стоит сенной, крепкий, кружащий голову, глазам небесная открывается ширь, а Саяны кажутся близкими, сияют снегами.
— Сю-у-да! — звал Владимир Ильич.
Если Владимир Ильич веселился, так уж веселился вовсю, всех заражал своим смехом и радостью. Чинных праздников Ульяновы не признавали. Праздник — значит, прогулки вёрст за десять в леса или на луга, где можно нарвать охапки цветов, или игра в городки, когда чешутся руки одним ударом выбить из города фигуры, или катание на лодке, или пение песен и полная, полная радость, чтоб никто в стороне не остался, чтобы всех захватило, закружило; несло… Паша, и Леопольд примчались первыми на зов. Крупными скачками подбежал длинноногий Оскар Энгберг и встал, любопытно оглядываясь и приглаживая волосы. Последним притрусил Минька.
Владимир Ильич без пиджака, пиджак брошен в траву, с отлетевшим на плечо галстуком, поднял сухую ветку:
— Будем петь. Ян, дирижируй. Товарищ Ян, будем петь!
Иван Лукич откашлялся. Оттянул на шее воротник и запел. Невесёлую песню запел.
Слезами залит мир безбрежный, — выводил глуховатый, низкий голос Проминского-отца.
Вся наша жизнь — тяжёлый труд, Но день настанет неизбежный, Неумолимо грозный суд!
Паша вытянулась, зажала на груди косу в руке, жадно ловила слова, шевеля губами. Наверное, сердце колотится у неё под рукой. И у Леопольда сердце забилось сильнее от этой песни на лугу, где они одни возле тёмных молчаливых зародов да Саяны, громадные, вечные, в снеговых ярких шапках.
Лейся вдаль, наш напев!
Мчись кругом?
Над миром наше знамя реет
Леопольд гордился и любил отца, который всё пел, пел и вёл за собой хор и эти огненные грозовые слова:
Смелей, друзья!
Идём все вместе,
Рука с рукой, и мысль одна!..
«Буду революционером, — думал Леопольд. — С сегодняшнего дня, навсегда! Владимир Ильич, татусь, обещаю!»
Песня спелась. Стало тихо. Маленькая Ольга Александровна Сильвина, держа мужа за рукав, глядя на него снизу вверх, возбуждённо говорила:
— Спасибо, что я приехала к вам сюда! Какие вы Не думала я, что вы такие.