Учился он у нас в правоведении отлично (как и прежде в 1-й гимназии), и если бы судить по дарованию и знанию, а не по каким-то изумительным соображениям профессоров, инспекторов, директоров к еще более близоруких училищных советов, должен был бы быть выпущен — первым. Но этого не случилось, и вместо него поставили тремя первыми — каких-то изумительных тупиц, о которых потом никто никогда не слыхал ничего. Что ж! Пускай! Эта смешная несправедливость сделала вред только самому училищу: кто знает личность Серова, может только с изумлением рассматривать мраморную доску с золотыми буквами в большой зале училища. «Кто этот неизвестный, написанный тут на первом месте, за первый выпуск?» — спросит он. И как было не поставить тут для славы училища талантливого, способного, высокообразованного, умного Серова? Или, может быть, эти «неизвестные» именно и были слава и гордость училища, великие и глубокие правоведы, принесшие необычайную пользу отечеству высокою деятельностью ума, сердца, «знания?»
Никто не отвечает — да и отвечать-то нечего. Только что гадко и обидно.
Но остался от тех времен маленький памятник, — созданный художеством, именно как и следовало для Серова, где он поставлен на самом первом месте. Это картина, написанния по заказу нашего принца Петра Георгиевича, незадолго до выпуска Серова из училища, вместе с остальным нашим «первым выпуском». Представлена большая зала училища, по сю сторону двух дорических колонн, разделяющих ее на две половины. Вдали, в углублении перспективы, портрет императора Николая; вдали же, по зале бродят и сидят разные наши товарищи, у дверей — один из солдат стоит, вытянувшись во фронт, в своем зеленом воротнике и длиннополом сюртуке; по самой середине, напереди, как водится, все высшее начальство, директор, «воспитатели» и «батюшка» Михаил Измаилович, в шелковой лиловой рясе: к нему подходят под благословение большие и малые, галунные и безгалунные, целая тут кучка молодых правоведов стоит. Но решительно на первом месте — Александр Серов, в профиль, в мундире и со шпагой, с треуголкой подмышкой, как будто «дежурный» по училищу, во всей парадной нашей форме. Он вышел очень похож тут, немножко вялый и унылый, отставив и согнув одну ногу в коленке, как всегда стоял немножко разгильдяем, белокурый карапузик на коротеньких ножках, с большой головой и крупными чертами лица. Портрет, как и вся картина, не мог быть неудачен: картину писал Зарянко, впоследствии столько знаменитый своими портретами, но тогда еще не решавшийся к ним перейти окончательно, несмотря на крупное свое мастерство, и больше державшийся все еще только перспектив. Принц не хотел или не мог вмешиваться в дела баллов и соображений училищного совета; но он от всей души любил и уважал Серова и за музыку, и за все; сердце и таинственное какое-то чувство подсказывали ему, что вот кто тут в училище первый. И он так и сказал Зарянке нарисовать Серова на своей картине — самым главным, первым, дежурным по училищу, представителем его. Таким Серов навсегда и остался и на картине принца в кабинете, и в действительности.
Тот год, когда Серов вышел из училища, 1840-й год, был для меня, во многих отношениях, годом перелома и началом новой эры. Во-первых, я расставался с человеком для меня самым близким, с которым привык видеться и жить вместе, чувством и мыслями, всякий день; во-вторых, я перешел в этом году из низшего курса в высший и тем самым становился, по казенному училищному счислению и по классным занятиям, — юношей; в-третьих, с этого года для меня начался новый, более прежнего сильный прилив художественной жизни и в училище, и вне его.
Отсутствие Серова в моей ежедневной жизни было для меня ужасной потерей; Серов говорил, что для него тоже слишком было чувствительно мое отсутствие, несмотря на то, что он вышел на полную свободу и что у него началась совершенно новая жизнь. Чтоб поправить нашу утрату, я предложил Серову — переписываться. Он, конечно, согласился, и в течение тех трех лет, что я оставался еще в училище, т. е. с осени 1840 по весну 1843 года, я получил от Серова около 50 писем, сам написал ему, наверное, столько же, если не больше, и переписка эта, сделавшаяся для нас привычкою, продолжалась и впоследствии, даже после моего выхода из училища, особливо потому, что с 1846 года Серов был переведен на службу в Симферополь, а потом во Псков. С 1840 по 1843 год я посылал ему свои письма обыкновенно по воскресеньям, через одного товарища по классу, Жулковского, который всякое воскресенье бывал в гостях у Серова, а вечером, возвращаясь в училище, приносил мне конверт с длинным письмом Серова, писанным в несколько присестов, постепенно, в течение всей недели, точно так же как и я свое послание писал по кускам, постепенно, в продолжение всей недели. Писание такого письма, приготовление к нему, наполняли, наверное, большую долю всего моего училищного времени; только одна меньшая половина оставалась в моем распоряжении для классов, музыки и всего более для чтения. И это было вовсе не худо. Училище ничего не теряло через такое хозяйство и распорядок: чтением и перепиской с Серовым я в самом деле «воспитывался» и «рос», т. е. достигал именно того, чего всего более должно желать училище для своих воспитанников.