Училище правоведения сорок лет тому назад - [13]
Совершенно в другом роде не нравились нам иные еще вещи. Например, те глупые фразы, которые мы должны были иногда говорите, а иногда громко выкрикивать. Так, например, когда мы являлись, в воскресенье, в 9 часов вечера, назад в училище, из дому, каждый из нас должен был подойти к дежурному «воспитателю», стать в служебную позу и, подавая «воспитателю» свой печатный билет с отметкой родителей о времени прихода домой и ухода из дому, проговорить натянуто официальным голосом: «Честь имею явиться! Из отпуска прибыл благополучно!» На что нужно было «воспитателю» 200 раз сряду прослушать этот невинный вздор, па что нужно было и каждому из нас проговаривать его серьезным током, как что-то будто бы и в самом деле нужное и серьезное! Точно так же, всякое утро, между 8 1/2 и 9 часов, около времени начала класса, директор приходил из своей квартиры к нам наверх и, входя в каждый класс, громко и решительно произносил: «Здравствуйте, господа!» Наша обязанность была: соскочить со своих табуретов на высоких ножках, вытянуться в струнку и громко и решительно прокричать: «Здравия желаем, ваше превосходительство-о-о!» Что за «здравие», что за «желание» — мы над всем этим порядком смеялись, как и над «благополучным прибытием из отпуска», однако переменить ничего не могли. Впрочем, впоследствии, когда мы подросли и перешли в старшие классы, мы иной раз, при событиях крайней политической для нас важности, вздумали употребить в свою пользу это «здравия желаем» и своим глубоким молчанием, в ответ на громкий утренний возглас директора, — наказывать его, когда считали его виноватым перед нами. Но это было уже нечто вроде заговора и бунта.
Однакоже гораздо хуже смешных слов было у нас многое другое еще. Утреннее появление директора было сигналом расправ. Все, что вчера в продолжение целого дня случилось в училище крупного и некрупного, важного и пустого, было уже с вечера доложено и объяснено директору Пошману, и словесно, и письменно, главным дежурным, и тотчас бывало решено у них, что надо предпринять с виновными. День наш начинался бранью и наказаниями. Что происходили тут наказания — это еще куда ни шло, и по тогдашним привычкам и понятиям никто не сомневался, не только наказывающие, но и наказываемые, что иначе и быть не может. Но главное, что было очень несносно, это — брань директора, не столько грубая и злая, сколько нелепая. Наш добрый директор подчас говорил нам на своих расправах такие глупости, что слушать было невыразимо скучно. Всего чаще он кричал нам резким голосом и грозя пальцем в воздухе, что мы «мужики» и «кучера»; к сожалению, мы не знали, что в этих самых 1830-х годах столько же бонтонное, как и наш Пошман, петербургское общество прямо в глаза тоже говорило Глинке, что его опера — «musique des cochers», a Глинка отвечал, что «это хорошо и даже верно, ибо кучера, по-моему, дельнее господ». Но это еще что! Пошман нередко кричал то тому, то другому из нас: «Ваш батюшка генерал, он в кампаниях кровь свою проливал… а вы что проливаете? А вы что делаете?» Мы слушали в глубочайшем молчании и с серьезною миною все глупости директора, а про себя тоже думали: «Ах, как надоел! Ах, как надоел! Скоро ли конец? И к чему он все это говорит? Взял бы да скорее уводил в карцер или сечь, а то вон сколько еще болтает ненужного! И еще кричит нам, что мы „мальчишки“! Да кем же нам и быть, как не мальчишками? Неужто директорами, как он, и генералами?» Распекания директора, скучные и длинные, вот это-то и было настоящее наказание, остальное — на придачу. Как ни нелепо было сажать нас в «карцер», т. е. в совершенно темный маленький чулан, в таком конце дома, куда никто не должен был притти весь день, хоть расстучись в дверь; как ни тоскливо было сидеть там, и день, и два, и три, а иногда и больше, в этой лачуге, в праздности и слепоте (словно в венецианской тюрьме), а все от времени до времени прорвется туда, бывало, к дверям кто-нибудь из товарищей, придет поговорить шопотом сквозь тонкую дощатую перегородку, даже развеселит училищными новостями, потом еще подкупленный вахтер принесет в голенище сапога что-нибудь поесть, какую-нибудь серую булку с черствым замасленным сыром; потом еще три четверти времени посаженный в карцер проспит на тонком, как блин, и загаженном целыми десятками тут сидевших тюфяке, — так и пройдет незаметно весь срок. Как же можно сравнить все это с директорской бранью!
Но что производило в нас чувство совершенного омерзения-так это сеченье. Правда, система битья розгами была в те времена в величайшем ходу везде в наших заведениях и производилась во сто раз чаще, жесточе и непристойнее, чем у нас, и мы это знали; но, тем не менее, мы смотрели на эту безобразную расправу с ничем не затушимым отвращением. Надо заметить, что, не взирая на царствовавшую тогда повсюду привычку к сеченью, было уже немало семейств в России, где этим глупым варварством гнушались и где считали его не только противным, но еще и совершенно бесцельным. Так было и у меня в семействе. Никто из всех нас не знал, что такое наказание вообще, а тем менее — розги! Притом я родился в городе, никогда не бывал в деревне и понятия не имел о том, как помещики, еще более от нечего делать, чем от тупости и зверства, дерут на конюшнях крестьян прутьями, а лакеев и горничных, без малого целый день, дуют по зубам. Конечно, в училище был не один я из подобного семейства. К чести России, их тогда было уже немало. Какое же омерзительное впечатление должны были производить на нас эти вечные, с самого утра, угрозы розог или эти столь частые «уводы» одного, двух, трех из класса — на розги. «Исправление» наше не прибавлялось, но зато прибавлялось — гадкое ощущение внутри. В заключение прибавлю, что мы никогда не относились с презрением и насмешками к сеченным. Мы стояли на их стороне и считали их обиженными. Я помню всего один только пример, что кто-то из высшего класса, Оголин старший, бранясь с одним из наших и расходившись до злости, вдруг закричал ему мерзким, остервенелым голосом: «Драный!!» Но тотчас же вступилась за оскорбленного целая толпа товарищей, «наших», до тех пор спокойно слушавшая всю остальную брань, и Оголин насилу подобру-поздорову унес ноги.
Это издание подводит итог многолетних разысканий о Марке Шагале с целью собрать весь известный материал (печатный, архивный, иллюстративный), относящийся к российским годам жизни художника и его связям с Россией. Книга не только обобщает большой объем предшествующих исследований и публикаций, но и вводит в научный оборот значительный корпус новых документов, позволяющих прояснить важные факты и обстоятельства шагаловской биографии. Таковы, к примеру, сведения о родословии и семье художника, свод документов о его деятельности на посту комиссара по делам искусств в революционном Витебске, дипломатическая переписка по поводу его визита в Москву и Ленинград в 1973 году, и в особой мере его обширная переписка с русскоязычными корреспондентами.
Настоящие материалы подготовлены в связи с 200-летней годовщиной рождения великого русского поэта М. Ю. Лермонтова, которая празднуется в 2014 году. Условно книгу можно разделить на две части: первая часть содержит описание дуэлей Лермонтова, а вторая – краткие пояснения к впервые издаваемому на русском языке Дуэльному кодексу де Шатовильяра.
Книга рассказывает о жизненном пути И. И. Скворцова-Степанова — одного из видных деятелей партии, друга и соратника В. И. Ленина, члена ЦК партии, ответственного редактора газеты «Известия». И. И. Скворцов-Степанов был блестящим публицистом и видным ученым-марксистом, автором известных исторических, экономических и философских исследований, переводчиком многих произведений К. Маркса и Ф. Энгельса на русский язык (в том числе «Капитала»).
Один из самых преуспевающих предпринимателей Японии — Казуо Инамори делится в книге своими философскими воззрениями, следуя которым он живет и работает уже более трех десятилетий. Эта замечательная книга вселяет веру в бесконечные возможности человека. Она наполнена мудростью, помогающей преодолевать невзгоды и превращать мечты в реальность. Книга рассчитана на широкий круг читателей.
Биография Джоан Роулинг, написанная итальянской исследовательницей ее жизни и творчества Мариной Ленти. Роулинг никогда не соглашалась на выпуск официальной биографии, поэтому и на родине писательницы их опубликовано немного. Вся информация почерпнута автором из заявлений, которые делала в средствах массовой информации в течение последних двадцати трех лет сама Роулинг либо те, кто с ней связан, а также из новостных публикаций про писательницу с тех пор, как она стала мировой знаменитостью. В книге есть одна выразительная особенность.
Имя банкирского дома Ротшильдов сегодня известно каждому. О Ротшильдах слагались легенды и ходили самые невероятные слухи, их изображали на карикатурах в виде пауков, опутавших земной шар. Люди, объединенные этой фамилией, до сих пор олицетворяют жизненный успех. В чем же секрет этого успеха? О становлении банкирского дома Ротшильдов и их продвижении к власти и могуществу рассказывает израильский историк, журналист Атекс Фрид, автор многочисленных научно-популярных статей.