Тюрьма - [49]
Забастовка состоялась. Правда, не везде откликнулись на филипповский радиопризыв, но движение все же получило довольно внушительный характер, массовый, как говорят в таких случаях. Бастовали как-то странно, поскольку работы, уклониться от которой на два часа призывал директор «Омеги», почти нигде уже не было. И это не голословное заявление, многие подтверждают. Везде, дескать, осужденным пришлось ограничиться объявлением: мы бастуем, — как если бы до этого трудились не покладая рук. Произошло нечто подобное и в смирновской колонии, однако там после объявленных двух часов уже не смогли остановиться и перешли к открытой войне с администрацией.
Филиппов вбежал в контору и, воздвигшись перед Якушкиным, громко воскликнул:
— Я предупреждал! Я знал, что этим кончится! В Смирновске бунт!
Якушкин отводил взгляд в сторону, чтобы не видеть филипповского радостного волнения, не смотреть, как этот умный и благородный человек суетливо, с какой-то мелочностью потирает руки. Своей бедой журналист считал то, что за долгие годы жизни ему все еще не встретился по-настоящему интересный и замечательный человек, способный заинтриговать, поразить, указать на что-то новое и неожиданное, повлиять благотворно; оставалась еще смутная надежда на Филиппова. Такие же сетования были у него в юности, но осознанная и оттого как бы уже окончательно утвердившаяся беда характеризовала не столько его собственное положение, сколько никчемность эпохи, стало быть, у Якушкина были все основания не находить свои нынешние жалобы ребяческими.
Директор среднего роста, худ и как будто неблагополучен, если судить по внешности и некоторой истеричности его телодвижений. У журналиста намечается брюшко, но он этим нисколько не озабочен, его голова полна дум о высоком, в ней даже тесно из-за этого — вот что должно служить поводом для беспокойства, а не признаки надвигающейся старости и тому подобные мелочи. Как справиться с внутренним хаосом?
— Я вот о чем порой размышляю, — сказал Якушкин. — Люди мы серьезные, так допустимо ли, изображая нас, вносить в изображение сатирические нотки? Человеку живущему полной жизнью, деятельному, действующему трудно решить этот вопрос. Но посмотри, вот кот, он-то как раз легко решил.
С этими словами журналист протянул директору фотографию, на которой огромный рыжий кот, завалившись на спину, с несомненной отчетливостью хохотал.
— Не правда ли, — говорил Якушкин, — смеется, хотя это и противоречит его природе. Натуралисты утверждают, что коты неспособны смеяться. Но этот, как пить дать, хохочет. Над нами, гад, потешается.
Директор, не снизойдя до объяснений и комментариев, решительно порвал фотографию и бросил клочки в мусорное ведро. Надо делом заниматься, а не каким-то котом. Наверняка поймали момент, когда этот паскудник зевнул, так что смеха никакого не было, смекнул директор; неприятно было ему сознавать, что Якушкин решил подшутить над ним, подсунул изображение мнимо смеющегося животного. Но сатирическое что-то действительно проглядывает, хотя момент для этого выбран неподходящий. Как ни крути, а великолепен был кот. Директор почувствовал, что начинает немного путаться, готов бранить Якушкина за невнимание к смирновскому бунту и одновременно хвалить за удачную фотографию и прекрасную шутку. Невольная улыбка выступила на его губах. Он уже никогда не забудет пузатую, нагло развалившуюся на диване и раскрывшую пасть рыжую особь.
Филиппову смирновский бунт даровал возможность углубиться в ученые изыскания о тюремном законе, о будто бы даже особой конституции, негласно принятой в тюрьме и управляющей ее населением, по крайней мере той его частью, в которую входят люди опытные и уже серьезные, то есть совершающие не первое путешествие по нарам. Они, эти люди, согласились между собой, что следует отказаться от ничем, кроме глупости и безрассудства, не мотивированного насилия, разворачивающегося в полную силу в лагерях общего режима. Филиппов настаивал, что не всуе указывает он на существование конституции, что так оно и есть, а будь иначе, давно бы уже не знала тюрьма порядка и представляла бы собой земной ад. Но вопрос, прав он или заблуждается, повисал в воздухе. Наличие конституции или, напротив, ее отсутствие для людей, не очутившихся под прессом уголовного кодекса, было, похоже, тем, что меньше всего их интересовало. При таком равнодушии невозможно было разобраться и в более простых вещах, например, насколько серьезны занятия Филиппова, не гоняется ли он за миражами, не строит ли что-то из песка или на пустом месте. Следователям нужно поймать оступившихся, судьям — упечь их за решетку, охранникам — не допустить побега. А там хоть трава не расти. Законодатель? Законодателю, кроящему законы для общества, любопытно и важно, как обстоят дела в тюрьме, неужто и впрямь торжествует и царит сильный закон. Но он все равно придуманное им ставит куда как выше всего, что бы ни сочинили частные лица. А ведь именно от этого чрезвычайно высоко поставившего себя и определенно желающего выглядеть мудрым законодателя Филиппов требует вмешательства в замкнутый и фактически потаенный мир тюрьмы, капитального улучшения его. Как-то это смахивает на сражение с ветряными мельницами. Судьба Филиппова давала Якушкину обильную пищу для размышлений, и, принимая ее близко к сердцу, он в то же время ясно сознавал, что, глядя на этого человека, ставшего его другом, можно снова и снова задаваться вопросом, насколько действительно познаваем внешний мир и в какой мере допустимо утверждать его несуществующим на том лишь основании, что не слыхать и не видать убедительного ответа на вопрос о его познаваемости. Филиппов отъединялся, с небывалым упорством наращивал черты какого-то обособленного, ушедшего в себя существа прежде всего потому, что для него самого различия между внешним, которое все, как он полагал, сосредоточилось в пресловутом тюремном законе, и внутренним, личным уже словно не существовало — как если бы он пусть не телом, то по крайней мере душой постоянно находился в некоем поле сил, где этот закон, уже будто бы утвержденный в качестве реального, разворачивался во всей своей красе и мощи. Якушкин видел в этом специальную и нарочитую филипповскую отчужденность, и она ему не нравилась. Позиция Филиппова заявляла не только о возможности слияния внешнего и внутреннего, хотя бы и условном, но и о нагловатом вероятии того, что выпестованный им в теории тюремный закон каким-то образом переходит в окружающую его, как и всех прочих, действительность и уже повсеместно торжествует. С позиционируемым так положением вещей Якушкин категорически не соглашался даже при всем том, что не раз высказывался о мире как о тюрьме. Не мог он согласиться с этим уже потому, что Филиппов был ему по-настоящему дорог. Неприятно, когда в картине мира, созданной дорогим тебе человеком, слишком уж явствуют чуждые элементы и торят свой путь сомнительные персонажи — уголовные и им подобные, то есть так называемые темные личности, с которыми кто же захочет иметь дело. Это смущает, это очень даже неприятно. Кроме того, сам Филиппов в нарисованной им картине предстает нелепым фантазером. Порой до боли было Якушкину жаль своего друга, а жалость отдаляла того, опять же отбрасывала в неубедительный, неизвестно как существующий внешний мир.
Казалось, что время остановилось, а сердца перестали биться… Родного дома больше нет. Возвращаться некуда… Что ждет их впереди? Неизвестно? Долго они будут так плутать в космосе? Выживут ли? Найдут ли пристанище? Неизвестно…
В жизни шестнадцатилетнего Лео Борлока не было ничего интересного, пока он не встретил в школьной столовой новенькую. Девчонка оказалась со странностями. Она называет себя Старгерл, носит причудливые наряды, играет на гавайской гитаре, смеется, когда никто не шутит, танцует без музыки и повсюду таскает в сумке ручную крысу. Лео оказался в безвыходной ситуации – эта необычная девчонка перевернет с ног на голову его ничем не примечательную жизнь и создаст кучу проблем. Конечно же, он не собирался с ней дружить.
Жизнь – это чудесное ожерелье, а каждая встреча – жемчужина на ней. Мы встречаемся и влюбляемся, мы расстаемся и воссоединяемся, мы разделяем друг с другом радости и горести, наши сердца разбиваются… Красная записная книжка – верная спутница 96-летней Дорис с 1928 года, с тех пор, как отец подарил ей ее на десятилетие. Эта книжка – ее сокровищница, она хранит память обо всех удивительных встречах в ее жизни. Здесь – ее единственное богатство, ее воспоминания. Но нет ли в ней чего-то такого, что может обогатить и других?..
У Иззи О`Нилл нет родителей, дорогой одежды, денег на колледж… Зато есть любимая бабушка, двое лучших друзей и непревзойденное чувство юмора. Что еще нужно для счастья? Стать сценаристом! Отправляя свою работу на конкурс молодых писателей, Иззи даже не догадывается, что в скором времени одноклассники превратят ее жизнь в плохое шоу из-за откровенных фотографий, которые сначала разлетятся по школе, а потом и по всей стране. Иззи не сдается: юмор выручает и здесь. Но с каждым днем ситуация усугубляется.
В пустыне ветер своим дыханием создает барханы и дюны из песка, которые за год продвигаются на несколько метров. Остановить их может только дождь. Там, где его влага орошает поверхность, начинает пробиваться на свет растительность, замедляя губительное продвижение песка. Человека по жизни ведет судьба, вера и Любовь, толкая его, то сильно, то бережно, в спину, в плечи, в лицо… Остановить этот извилистый путь под силу только времени… Все события в истории повторяются, и у каждой цивилизации есть свой круг жизни, у которого есть свое начало и свой конец.
С тех пор, как автор стихов вышел на демонстрацию против вторжения советских войск в Чехословакию, противопоставив свою совесть титанической громаде тоталитарной системы, утверждая ценности, большие, чем собственная жизнь, ее поэзия приобрела особый статус. Каждая строка поэта обеспечена «золотым запасом» неповторимой судьбы. В своей новой книге, объединившей лучшее из написанного в период с 1956 по 2010-й гг., Наталья Горбаневская, лауреат «Русской Премии» по итогам 2010 года, демонстрирует блестящие образцы русской духовной лирики, ориентированной на два течения времени – земное, повседневное, и большое – небесное, движущееся по вечным законам правды и любви и переходящее в Вечность.