Тюремные записки - [74]

Шрифт
Интервал

Но оказалось, что и там он не хочет работать на советскую власть, и его отправили в Чистополь. У нас Яниса почти сразу же отправили в самый холодный уголовный карцер на 15 суток, к ним сразу же прибавили еще 15, потом еще 15, потом 10 (такое количество карцеров запрещено инструкциями даже для здорового человека). Этого оказалось достаточно: туберкулез вновь перешел в открытую форму. Именно тогда меня и перевели к нему в камеру. Изредка приходил врач и лицемерно давал какие-то лекарства. Главное было в другом: мы оба были на пониженной норме питания: в один день — только пайка хлеба, в другой — за день миска пустой баланды, пол миски каши и пять соленых килек. Для больного туберкулезом — верная, не очень поспешная смерть. И Янис, действительно, слабел неделя за неделей. Возражать было бессмысленно — его же лечили.

Месяца через два я опять объявил по какому-то бытовому поводу голодовку, и на этот раз меня бросили в карцер. Примерно в эти же дни голодовку объявил и Толя Марченко — но бесконечно более серьезную: он требовал освобождения всех политзаключенных из советских лагерей и тюрем. Уже было ясно, что начинаются какие-то игры, что нас собираются со всякими фокусами освобождать, и Толя хотел, чтобы это необходимое для властей освобождение было не дарованной из Лубянки и Кремля милостью, но результатом борьбы за освобождение самих политзэков. Он никому из нас не сказал об этом. Вероятно, не мог — его держали в камере только со стукачами, и его камера была самой изолированной в тюрьме: одна стена граничила с лестницей, другая — с кабинетом начальника отряда, но, может быть, не хотел. Толю оставили голодать в его камере, создавать камеру голодающих с ним не захотели.

Я же на этот раз валялся голодающий на полу карцера, подходил уже день двадцатый, искусственное питание вливать они явно не собирались, но меня тревожило не это: я вдруг ясно понял, что делаю, с моей точки зрения, непоправимую ошибку. Пусть непонятные и из тюрьмы — в высшей степени сомнительные, но перемены в стране явно начались. Нас явно хотят освобождать, и бесспорно, не сразу всех, и по-разному: кого-то сразу высылают за границу, кто-то останется в СССР. В этих неясных условиях многое можно сделать, особенно если застать эти перемены вначале. Между тем я сам делаю все, чтобы быть освобожденным последним, когда опять все «устаканится». Я запугиваю (и сейчас, и всем, что было до этого) тех, кто это решает, ясно показываю, что ничего кроме крупных неприятностей от меня ждать не приходится. И, конечно, уж лучше меня не освобождать вначале. О том, что могут убить, я тогда не думал: смерть Марка с убиваемым Янисом не связывал, да и помещение меня самого, без еды с пятью кильками через день, с человеком с тяжелой формой туберкулеза меня тоже не настораживало. Толя Марченко был еще жив.

Почти независимо от этих размышлений, кажется, даже до них мне вдруг стало интересно: сохранил ли я за все эти годы хоть какую-то способность писать, создать литературную форму, перенести мысли и ощущения на бумагу или уже окончательно потерял всякие профессиональные навыки. Даже в карцер полагалось по требованию давать лист бумаги и карандаш или стержень шариковой ручки — чтобы была возможность написать жалобу. Я получил первый лист, через день — второй, потом — третий. Каждый можно было исписать с двух сторон. И я начал писать то, что помнил: о последнем визите Достоевского к Тургеневу в связи с «исповедью Ставрогина» по забытым воспоминаниями поэта Минского. Впрочем, «Бесы» для меня всегда были для меня внутренне важной книгой. Теперь я думаю, что моя полная невозможность договориться с любыми советскими чинами была сродни легшей в основу «Бесов» евангельской легенде. Я их всех, не считая людьми, внутренне воспринимал вышедшими из больного тела России бесами, уже вселившимися в свиней, но еще не утонувшими в море.

Написал небольшую заметку, об имевшемся у меня редком «Молитвеннике для православных воинов» — свидетельстве того, что масоны и впрямь вели антивоенную пропаганду, о людях, которых знал: Ахматовой, Жегине, статью о реорганизации музеев. Через несколько месяцев, уже в Москве, показывая написанные в тюрьме заметки Игорю Виноградову и Анатолию Стреляному — членам редколлегии «Нового мира», я без удивления услышал: «Всё это очень любопытно по смыслу, но написано как жалоба в прокуратуру».

В рассказе об этой последней в моей жизни голодовке надо прибавить еще несколько общих слов о том, что такое голодовка или любая другая форма протеста заключенных в советской политической тюрьме или лагере. Игорь Голомшток, сравнивая в своих «Воспоминаниях старого пессимиста» поведение Даниэля и Синявского в лагере, но не имея собственного опыта, не понимает сути несовпадения в их поведении. Голомшток объясняет протестные действия и голодовки Даниэля в колонии тем, что он частично признал свою вину в последнем слове, а Синявский этого не сделал, и ему не надо было ничего доказывать в зоне. На самом деле, как раз тщательно выверенный, по-видимому согласованный с руководством КГБ, увод Синявским сути дела к его лишь «стилистическим расхождениям с советской властью» был результатом вторично подписанных Синявским соглашений о сотрудничестве с КГБ. Даниэль никаких бумаг не подписывал, вел себя искренне, спонтанно и ему точно не в чем было раскаиваться. Голомшток не понимает основного: поведение как раз Даниэля в колонии было обычным. Вся жизнь политической тюрьмы и колонии (в отличие от уголовных, где это иногда касалось лишь воров) состоит из непрекращающегося давления администрации с целью заставить политзэков отказаться от своих взглядов, своей деятельности, написать в КГБ или газету заявление о раскаянии. Для этого в советских тюрьмах заключенного лишают не только свободы, но всего, что составляет смысл или хотя бы мельчайшую опору в жизни. Политзаключенного советская тюрьма должна была раздавить, уничтожить любую способность к самостоятельности и противостоянию окружающему миру, и тогда с ним можно сделать все, что угодно. Иногда используется изнурительный многолетний голод, как во Владимирской тюрьме или запрет для верующих иметь Библию или Коран, запрет иметь хоть что-то свое, личное, получать книги из дому и так далее. Давление общее шло по нарастающей: запрет носить усы и бороду, перевод голодающих в карцер, разрешение иметь при себе не более пяти книг — остальное на складе и многое другое. Еще более жестоким оказывалось выборочное давление. Тяжело больному Некипелову отказывали в необходимом лечении, пока не покается. Особенно тоскующим по дому и родным не давали свиданий, не пропускали писем. Националистов всех народов всегда помещали в камеры с наиболее далекими от них людьми. А соседями в камерах еще делали стукачей, управляемых уголовников и реально опасных безумцев (все это в чистопольском коридоре для политзаключенных). В результате заключенные вынуждены постоянно защищать свои мельчайшие права, которые пытается отнять администрация, свою внутреннюю независимость, человеческое достоинство. Помогать и защищать друг друга. И в этих условиях Даниэль вел себя вполне обычно и вполне адекватно своему положению (я, быть может, слегка перебарщивал со своими бессчетными голодовками). Как раз Синявский, чего не понимает Голомшток, вел себя в колонии вполне неадекватно. Его самого, положим, в соответствии с соглашением с КГБ, никто не задевал, но он вынужден был демонстративно игнорировать нарушения, вплоть до преступлений, совершаемых администрацией по отношению к его соседям. Молча отстраняться от коллективных действий политзэков по защите своих общих прав. Что бы Синявский ни писал в своих книгах, его поведение вызывало всеобщее к нему неуважение со стороны всех соседей по лагерю и всех, кто знал об этом. К этому можно было бы относиться совершенно спокойно — Синявский был далеко не единственным в политлагерях, кого совершенно не интересовало положение его соседей, обстановка в стране. Синявский сполна воспользовался своим привилегированным положением — одна возможность постоянно отсылать жене сто страничные письма чего стоила. Из этих лагерных писем, лагерных размышлений хорошо образованного и талантливого человека сложились три очень любопытные книги: «Голос из хора», «Прогулки с Пушкиным» и «В тени Гоголя». И вполне можно было бы сказать что эти книги вполне оправдывают некоторые моральные недостатки в его лагерном поведении, если бы не одно очень существенное «но». И сам Синявский (но не Даниэль) постоянно много лет повторял, что его публикации за границей, суд над ним, были началом новой фазы массового демократического движения в Советском Союзе. Московские диссиденты, не понявшие сути и источников рекламной акции вокруг Синявского (я об этом пишу в главе «Четыре маски Андрея Синявского» в книге «Полвека советской перестройки») тоже, почти единодушно его провозгласили первым и одним из самых крупных лидеров демократического движения, лидером длительной и неустанной, во многих случаях кровавой и жертвенной борьбы за права человека в тоталитарной стране.


Еще от автора Сергей Иванович Григорьянц
В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции

Первая книга автобиографической трилогии журналиста и литературоведа, председателя правозащитного фонда «Гласность», посвященная его семье, учебе в МГУ и началу коллекционирования, в результате которого возникла крупнейшая в России частная коллекция произведений искусства. Заметную роль в повествовании играют художник Л. Ф. Жегин и искусствовед Н. И. Харджиев, с которыми автора связывало многолетнее плодотворное общение. С. И. Григорьянц описывает также начало своей политической деятельности и дружбу с Виктором Некрасовым, Сергеем Параджановым, Варламом Шаламовым и Еленой Боннэр.


Гласность и свобода

«Я знаю, что мои статьи последних лет у многих вызывают недоумение, у других — даже сожаление. В них много критики людей, с которыми меня теперь хотели бы объединить — некоторыми наиболее известными сегодня диссидентами и правозащитными организациями, казалось бы самыми демократически ориентированными средствами массовой информации и их редакторами и, наконец, правда изредка, даже с деятелями современного демократического движения, которые теперь уже всё понимают, и даже начали иногда говорить правду.


Рекомендуем почитать
Загадка смерти генерала Скобелева

Генерал от инфантерии Михаил Дмитриевич Скобелев – что мы сегодня знаем о нем? Очень мало, его имя почти забыто, а ведь когда-то его слава гремела по всей России и многие соотечественники именно с ним, человеком действия, связывали надежды на выход из политического кризиса, потрясшего Россию в начале 80-х годов XIX столетия. Рассказу об этом удивительном человеке, многое в жизни и самой смерти которого до сих пор окутано тайной, посвящена данная брошюра.


Злые песни Гийома дю Вентре: Прозаический комментарий к поэтической биографии

Пишу и сам себе не верю. Неужели сбылось? Неужели правда мне оказана честь вывести и представить вам, читатель, этого бретера и гуляку, друга моей юности, дравшегося в Варфоломеевскую ночь на стороне избиваемых гугенотов, еретика и атеиста, осужденного по 58-й с несколькими пунктами, гасконца, потому что им был д'Артаньян, и друга Генриха Наваррца, потому что мы все читали «Королеву Марго», великого и никому не известного зека Гийома дю Вентре?Сорок лет назад я впервые запомнил его строки. Мне было тогда восемь лет, и он, похожий на другого моего кумира, Сирано де Бержерака, участвовал в наших мальчишеских ристалищах.


Долгий, трудный путь из ада

Все подробности своего детства, юности и отрочества Мэнсон без купюр описал в автобиографичной книге The Long Hard Road Out Of Hell (Долгий Трудный Путь Из Ада). Это шокирующее чтиво написано явно не для слабонервных. И если вы себя к таковым не относите, то можете узнать, как Брайан Уорнер, благодаря своей школе, возненавидел христианство, как посылал в литературный журнал свои жестокие рассказы, и как превратился в Мерилина Мэнсона – короля страха и ужаса.


Ванга. Тайна дара болгарской Кассандры

Спросите любого человека: кто из наших современников был наделен даром ясновидения, мог общаться с умершими, безошибочно предсказывать будущее, кто является канонизированной святой, жившей в наше время? Практически все дадут единственный ответ – баба Ванга!О Вангелии Гуштеровой написано немало книг, многие политики и известные люди обращались к ней за советом и помощью. За свою долгую жизнь она приняла участие в судьбах более миллиона человек. В числе этих счастливчиков был и автор этой книги.Природу удивительного дара легендарной пророчицы пока не удалось раскрыть никому, хотя многие ученые до сих пор бьются над разгадкой тайны, которую она унесла с собой в могилу.В основу этой книги легли сведения, почерпнутые из большого количества устных и письменных источников.


Гашек

Книга Радко Пытлика основана на изучении большого числа документов, писем, воспоминаний, полицейских донесений, архивных и литературных источников. Автору удалось не только свести воедино большой материал о жизни Гашека, собранный зачастую по крупицам, но и прояснить многие факты его биографии.Авторизованный перевод и примечания О.М. Малевича, научная редакция перевода и предисловие С.В.Никольского.


Балерины

Книга В.Носовой — жизнеописание замечательных русских танцовщиц Анны Павловой и Екатерины Гельцер. Представительницы двух хореографических школ (петербургской и московской), они удачно дополняют друг друга. Анна Павлова и Екатерина Гельцер — это и две артистические и человеческие судьбы.