Мне остается только строить догадки о том, что послужило причиной моего ареста. Может быть у них были какие-то более далеко идущие планы — судя по судьбе Синявского и моего однокурсника Козлова, которому «нашли» влиятельных родственников за границей. Но на первых порах, вероятнее всего, причина была одна: если человек пишет об эмигрантской литературе, переписывается с заграницей, получает оттуда книги, получает даже газету из Парижа (да еще у меня были там родственники), поддерживает отношения с Ниной Берберовой, сотрудником «Русской мысли», членом НТС Александром Сионским, переписывается с Натальей Кодрянской — то есть ведет себя совершенно непристойным образом — он должен сотрудничать с правоохранительными органами. Что говорить, я действительно был знаком с массой людей, которые чрезвычайно интересовали КГБ. Вокруг меня был целый ряд «подозрительных личностей», начиная с Шаламова, Некрасова и Параджанова. Но предъявить в качестве обвинения мне было нечего. Я в руках не держал валюту. Это еще были пережитки хрущевских лет, когда и почта, и цензура были сильно облегчены. Поэтому какие-то эмигрантские книги — скажем, романы Набокова, сборники статей Георгия Адамовича, еще что-то — общественно безобидное — проходило по советской почте. А многие книги из-за границы привозили мне знакомые, например, Рене Герра, которого после этого выслали из Советского Союза. Но и тут я не был человеком исключительным: скажем, Александр Богословский получал намного больше иностранных книг, чем я, правда, через французское посольство.
Впрочем, за эмигрантскую литературу в Москве пока еще не сажали — за это можно было попасть в тюрьму в провинции. Кроме того, я был одним из немногих, у кого были официальные допуски в спецхраны, в архивы, в ЦГАЛИ, и на эти книги в своих статьях я ссылался совершенно официально.
Политикой я почти не интересовался, во всяком случае не принимал в ней никакого участия — в то время я был убежден, что политика вредна для литературы: никакого положительного результата от критики ни Чернышевского, ни Добролюбова, ни Писарева не говоря уже о том, что они затравили Случевского в свое время, на мой взгляд, не было. Возможно, именно это парадоксальным образом способствовало моему аресту. Ведь по мысли тех, кто за мной следил и решал вопрос об аресте, это говорило о том, что я боюсь: человек, который общается с Натальей Горбаневской, Виктором Некрасовым, Владимиром Войновичем, но сам не принимает участия в диссидентском движении, конечно, боится это делать. А раз боится — значит, достаточно его еще немного пугнуть, и он станет сотрудничать.
К 1974 году интерес «органов» ко мне стал более явным. До этого меня скандально и не без труда выгнали с факультета журналистики МГУ, причем в Министерстве высшего образования были вынуждены прямо сказать, что это было требованием КГБ. Но это событие произвело на меня не очень большое впечатление. Ну, выгнали и выгнали — Бог с ним. Мне был совершенно не интересен этот факультет, я не собирался заниматься советской журналистикой. У меня была хорошая репутация, мне давали писать внутренние рецензии в журналах, на радио я делал какие-то передачи (была редакция «Литературно-драматического радио», где работали первая жена Юрия Левитанского — Марина и Оксана Васильева)… В общем, с голоду я точно не умирал, да и напуган не был.
В это же время аспирант факультета журналистики Александр Демуров как бы случайно снял квартиру именно в том доме, где я жил, на Ярославском шоссе. Не могу сказать, что до этого мы с ним поддерживали хорошие отношения — так, были мельком знакомы по факультету. Он начал мне рассказывать, что его дядя — начальник одного из московских районных управлений КГБ, что в КГБ вообще работает много армян (он был армянин из Тбилиси). Я пожал плечами: «По-моему, для КГБ нужны люди с какой-нибудь нейтральной внешностью, не такие привлекающие внимание». Этот рыжий человек посмотрел на меня и ответил: «А разве я похож на армянина и привлекаю внимание?» [1]
За мной началась буквально ежедневная слежка — наружное наблюдение не отставало. Одного топтыжку едва не избили мои соседи. Мы жили в новом девятиэтажном доме с четырьмя, кажется, подъездами, куда еще не провели телефоны. И на полтораста квартир, на пятьсот с лишним человек было всего два телефона-автомата, стоявшие как раз у моего подъезда. Но с раннего утра до поздней ночи один из них постоянно занимал следовавший за мной топтун. Конечно, всем соседям мое положение было совершенно ясно, но необходимость позвонить и накопившаяся злоба к топтунам перевешивали страх перед КГБ. Ко мне перестали проходить письма — за последние полгода или месяцев девять перед арестом я не получил вообще ни одного письма. Мои письма иногда доходили, но с очень большим опозданием. Бывало, правда, и иначе. Письма Кодрянской и Сионскому я вкладывал в одинаковые небольшие конверты, и однажды Наталья Андреевна получила письмо Сионскому, а Сионский — адресованное ей. Было вполне очевидно, что не я перепутал конверты. Забавно, что Сионский передал мое письмо Кодрянской, а Кодрянская ему нет. Ведь это шпион — написала она мне. Я не стал выяснять шпионаж в чьих интересах она имела в виду, поскольку понимал, что НТС непростая организация. Надоело мне все это до омерзения, жена была беременна, сыну был год, должна была приехать теща — помогать жене, то есть становилось очень тесно в однокомнатной квартире и я просто снял квартиру в противоположном конце Москвы. У меня был совершенно незаметный такой серенький «жигуленок», которых был миллион. И я постарался исчезнуть из поля зрения КГБ. И мне это почти удалось.