– Михаил Евграфович, не найдете ли вы, что на этот рассказ можно смотреть с другой стороны, которую, как кажется, автор именно и имел в виду… В сущности чего же иного, как не безнадежного отчаяния, и можно было ожидать от хрупкого, оранжерейного существа, неожиданно заглянувшего в иной мир для жизни и борьбы, в котором вырастают и воспитываются иные силы?.. Я уверен, что именно так думал и чувствовал сам автор…
– Ну что ж, как хотите, – заговорил старик уже другим тоном. – Хотите так смотреть – смотрите… Может быть, я и ошибся… Устарел уж… Пора мне и на смену из редакторов…
Долго еще добродушный старик говорил на эту тему, долго мне пришлось защищать перед ним новое детище и рассеивать в нем разные мрачные мысли и перспективы, которые возбуждало в нем будущее и нашего журнала и нас самих. Много было высказано им хороших мыслей по этому поводу, но я когда-нибудь передам их лучше при другом случае.[1]
А теперь я вернусь к Гаршину.
Первое мимолетное знакомство с ним, а потом инцидент с его «Attalea» – вызвало во мне сильное желание познакомиться с ним поближе и именно побеседовать «по душе».
Однажды Гаршин зашел ко мне, – я очень ему обрадовался, – я было заговорил с ним радушно, попросту… но, когда пристальнее вгляделся в его лицо, у меня вдруг перехватило горло: очевидно, он не слышал и не понимал ни слова из того, что я ему говорил; глаза его, широко открытые, смотрели странным, блуждающим взглядом, щеки горели. Он взял меня за руку своей холодной и влажной.
– Нет, не говорите… Все это ужасно, ужасно! – проговорил он.
– Что ужасно? – в изумлении спросил я, так как ничего ужасного совершенно не было в том, что я ему говорил.
– Нет, не говорите лучше… Я не могу… Надо все это остановить… Принять все меры… – И он боязливо сел в угол.
В это время вошел другой знакомый, я занялся с ним и не заметил, когда исчез Гаршин из комнаты. Через несколько времени входит прислуга и передает, что «барин» сидит на лестнице и что, должно быть, ему «плохо». Я бросился туда. Гаршин сидел в одном сюртуке на ступеньках лестницы, несмотря на мороз. Когда я его окликнул, он, с улыбкой провинившегося ребенка, взглянул на меня и заплакал. Я привел его в комнату.
– Это ничего, ничего… Это так… нервы, – говорил он. – Там у меня в пальто есть пузырек…
Я нашел ему пузырек с какими-то каплями. Он выпил и, повидимому, успокоился.
– Ну, теперь надо идти, – сказал он.
– Куда же вы? Подождите еще немного…
– Нет, нет… надо… Надо непременно к одному знакомому…
И он ушел.
На другой день приходит один из наших общих знакомых и взволнованно спрашивает:
– Не видали Гаршина?.. Был он у вас? Когда? Я сказал.
– Ведь он пропал… Его два дня уже не было дома… Я рассказал о его странном поведении у меня. Товарищ снова бросился на поиски.
На следующий день Гаршин нашелся: где и как, я уже теперь хорошо не помню; кажется, сам явился к себе домой. Он был болен и никуда не выходил. Только спустя уже порядочное время удалось выяснить, что с ним произошло. Выйдя от меня, он отправился к одному своему знакомому, кажется чиновнику какого-то министерства, не застал его дома, написал ему записку и, оставив свое легкое пальто (я припомнил, что он в нем именно приходил ко мне), надел его «важную» богатую шубу и ушел. Оказалось, что он, наняв лихача, в этой важной шубе подкатил к подъезду дома графа Лорис-Меликова и позвонил, несмотря на поздний час (кажется, было около 9 час. вечера). Изумленный швейцар не решил его впустить, но, видя такую «важную» шубу и притом настойчивое требование видеть графа «по очень экстренному делу», лакей решил доложить. Граф был дома и принял Гаршина. Что произошло между ними – никому в подробностях неизвестно.[2]
После того Гаршин болел очень долго.
Опубликовано в сборнике «Братская помощь пострадавшим в Турции армянам», М. 1897.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/turgenev/zlatovratskiy_turgenev.html