— Как дошли?
— Хорошо. Только мертвые попадались.
— Их сейчас, после снега, много, — согласился отец. — Ноги не промочила?
«Сознаться или не сознаться? — пронеслось в голове у Даши. — Нет, — решила, — сознаюсь, а то, чего доброго, обратно не дойду».
— Один лапоть протерся. На пятке. Макар махнул рукой:
— Снимай.
Даша развязала прохудившийся лапоть.
— И другой снимай. В печку просушиться положу.
Он достал из подсумка складной ножичек, с которым никогда не расставался (из Западной Белоруссии в тридцать девятом привез). В подсумке же обнаружился моточек тонких веревок — на всякий случай насучил из попавшегося однажды на глаза снопика конопли.
— Ты, Даш, ложись, отдохни, а я подлатаю.
Даша и впрямь в дороге устала, ноги гудели, подламывались в коленях, и она не заставила себя долго упрашивать.
В хате на лавке лежали чьи-то фуфайки, и одной из них Макар укрыл дочь.
— Ты, Даш, передай матери, что скоро нас обмундируют… Будем как все… И, возможно, нас на новое место перебросят. Так что сюда уже не приходи.
Даша хотела сказать: «Хорошо, папка, хорошо. Я обязательно передам все матери», — но только подумала, так и провалилась в беспамятный сон — с улыбкой на губах.
Время от времени Фрося шоркала сандалиями о дорогу. «Начала умариваться», — подумала с горестью, чувствуя усталость в ногах. Котомка теперь казалась, вдвое тяжелей, чем утром.
Митька плелся сзади. Покряхтывал, постанывал, но плелся.
Фрося боялась обернуться: вдруг он опять начнет проситься домой.
Шли полем. Насколько видел глаз — простирались зеленые холмы. В обычные годы в эту пору тут колосились рожь, пшеница или ячмень, и тогда холмы казались светло-желтым морем. А ныне из прифронтовых деревень — еще весной — эвакуировали всех жителей, и поля остались незасеянными.
Здесь теперь роскошно росли сорняки: никто им не мешал, никто их не тревожил.
Теплый воздух волнами переливался над печальной стеной осота, молочая, щира, повилики и прочей дурнины. И запахи-то дурные были от этой травы — удушливые.
Фрося приостановилась на секунду, пошла рядом с Дашей.
— Не решили еще, как ребеночка назвать? — спросила.
Утомили ее молчание и однообразие дороги. К тому же за разговором можно и мысли об усталости прогнать.
Даша смочила языком ссохшиеся губы и с готовностью ответила:
— Если девочка будет — Таней, в честь бабушки. А если мальчик — отец просил, когда я у него в Прилепах была, назвать его Герасимом, в честь дедушки.
— Нынче уж это имя отошло, милая. Дразнить начнут: «Гляньте, Гераська идет!»
— Я папке тоже говорила про это. Давай, говорю, Эдиком назовем. Или Аликом.
— А он?
— Сказал, что Эдик, — это не по-крестьянски. А Алик… Зачем, сказал, Алик? Уж лучше тогда Алексеем.
— А мать что?
— Мать — за Павлика. У папки брата так звали. Рассказывают, его в гражданскую войну убили… Этот… Деникин… Нынче вот надо, не забыть у папки спросить согласия на Павлика. Уж если не Эдиком, то пусть и не Герасимом.
— Я бы тоже Павликом назвала, случись еще когда родить, — стараясь повыше поднимать сандалии, сказала Фрося. — Красиво можно ребенка кликать: Павлуша, Пашечка, Пашунчик… У меня первого мужа Павликом звали…
И подумала неожиданно: «До чего же мне сновь родить охота — стыдно и признаться! Завидую я куме, Макарихе: она-то через месяц-полтора еще одним ребенком обзаведется. Мы с Егором, когда он из плена вернулся, не рискнули: хватало с Ольгой хлопот… Да и война…»
Слезы подступили к ее глазам, и, чтобы не заметила их Даша, она прибавила шаг и оставила ее позади.
Никак она не могла догадаться, что это давит ей в спину. Махотка с маслом вроде бы уложена с внешней стороны котомки. Что еще? Баклажка с топленым молоком? Но ту, помнится, укладывали рядом с махоткой. Потом догадалась: бутылка с перваком тети Шуры Петюковой, их эвакуированной квартирантки. Даша теперь постоянно поправляла лямку, приостанавливалась, подкладывая руку под бутылку, повернувшуюся горлышком к спине.
— Ты чего? — спросила участливо Фрося.
— Давит.
— А почему молчишь?
Внизу лощины, в которую они спустились, росли кусты ивы, и Фрося свернула к ним. У самого густого куста она остановилась.
— Отдых. — И желанно свалила с плеч котомку. — Заодно и перекусим.
Даша, благодарная за тети Фросино решение (не знала она, что та тоже изрядно подустала), следом ссадила котомку.
На ходу снимал свою ношу и наособицу топавший босиком Митька.
Уже было близко к полудню. Солнце пекло во всю свою неисчислимую мощь, пот заливал глаза. К еде в такую жару не тянуло, но Даша понимала: чтобы сохранить силы, надо все же подкрепиться. К тому же ей по-прежнему хотелось пить, и сейчас можно немного утолить жажду.
Она достала лепешку, алюминиевую баклажку с молоком и стала есть. Под непроглядными кустами было немного прохладнее, и Даша ощутила нечто вроде блаженства. Сидела на зеленой мягкой траве, в которой ползали какие-то мошки и букашки, стрекотали кузнечики, но они не мешали ей вкусно есть и сладко прихлебывать теплое топленое молоко. Наоборот, ей так хотелось вот сейчас, перекусив, отдохнуть на этой мягкой траве, наполненной безобидными букашками, полежать, глядя на далекий горизонт, угадывая, на что похоже вот это облако, на что — вот то, то… Немножечко бы отдохнуть, с полчасика. Ведь так гудят ноги, так одолевает жара — голова трещит.