Тополиный пух: Послевоенная повесть - [17]

Шрифт
Интервал

Он посмотрел еще раз на Петра Васильевича, ожидая его возражения, но тот ничего не сказал, только тихо тронул кнутом лошадь. Его молчание окрылило священника.

— Не может Россия без бога, — уже твердо добавил он. — Никак не может…

— Не без бога, а без веры. А это разница…

— Мужику что Христос, что еще кто… — продолжал священник, как бы не слыша возражений Петра Васильевича. — Но вы его всякого бога лишили… Всякого! Слышите?.. А я очень люблю русского мужика, люблю Россию…

Петр Васильевич вспомнил сейчас этот разговор, с которого прошло уже более пятнадцати лет, задумался. Рядом с Никодимом встал Шурка, белобрысый подросток. Вспомнил, как приносил он всегда им в поле воды с родника… «У него еще такой маленький бидончик был… Кружки три в него входило, не больше… А он носит, бывало, и носит, пока не напоит всех…»

В бане все так же трещали дрова, однако дыму уже было меньше — поленья догорали. Бабушка сидела молча, смотрела перед собой на невысокую траву. Ее морщинистый лоб вздрагивал, а в потускневших глазах виделась задумчивость.

«А сколько было бы Шурке сейчас лет? — подумал Сережка. — Ведь он был старше меня…»

Когда дед пошел в баню и бабушка осталась с Сережкой, она сказала:

— Вот в том лесу были партизаны. А знаешь, как называется тот лес?

— Нет.

— Настенькин.

Сережка уже слышал об этом, но откуда шло такое название, не знал.

— А почему Настенькин?

— Когда-то очень давно, — начала рассказывать бабушка, — жила в нашей деревне девушка. Звали ее Настя. Ладная, красивая была девушка… И полюбилась Настя одному парню… Он тоже люб ей вышел.

— А ты их знала?

— Нет! Что ты! Это давно было… И вот, когда их свадьба была уже слажена, помещик, которому принадлежало тогда Никольское, как и все здешние деревни, запретил им жениться.

— А почему запретил?

— Ну, запретил, и все… — не нашлась она, что ответить. — За другого захотел выдать Настю. Но не вышло так, как задумал помещик. Не стала Настя женой другого. Ушла она тогда в лес и повесилась на березе.

— Ну а почему он все-таки запретил? — не отставал Сережка.

Она задумалась, как бы вспоминая то далекое время, и еле заметная досада коснулась ее маленьких глаз. Может быть, она представила себе ту бедную Настю, которая решила лучше умереть, чем подчиниться помещику, а может быть, пришли и другие воспоминания… Во всяком случае, Сережка ничего этого не видел — он смотрел на лес.

— С тех пор и зовут этот лес Настенькин… Рассказывают, что ночью в нем всегда плачет Настин дух. Многие даже слышали…

В это Сережка уже не поверил. Он знал, что никаких духов не бывает и что все это сказки.

Распаренным вышел из бани дед. Его красное одутловатое лицо так и горело. Казалось, поднеси к нему спичку, и оно зажжется.


К Сережкиному удивлению, дни в деревне летели гораздо быстрее, чем в Москве. Настало ощущение какой-то необыкновенной свободы, которой не было там, в городе. И вовсе не потому, что шли каникулы. Нет… Здесь, в деревне, было много необычного и непонятного.

Был головокружительный простор, который, казалось, не имел ни конца, ни края. Исчезли куда-то беспокойство, неуверенность, которые всегда сопровождали его в Москве. Не стало тревоги… Сережка жил, будто плавал в океане. Взрослые всегда были где-то далеко. «Если не подойдешь к ним сам, их можно вообще не увидеть целый день, — размышлял он. — Они всегда заняты. Не то что в Москве…» И хотя оставался в нем еще протест против деда, который так бесцеремонно привез его в деревню, он уже не жалел о том, что оказался здесь.

Деревенские от него не отходили. Еще бы! Городской! И не из какого-нибудь Юхнова или Медыни, а из самой Москвы! Легко догадаться, что Сережка, конечно, этим пользовался. Сначала, правда, осторожно, а потом уже, как говорится, без зазрения совести.

— А ну-ка! Притащи картошечки, — давал он задание кому-нибудь из деревенских сверстников.

— Зачем?

— Печь будем.

И картошечка приносилась так же, как доставлялись соль, лук, краюха хлеба. Сережка, правда, иногда и поощрял деревенских, рассказывая про Москву, какие там дома, площади, сколько машин на улицах. Его слушали всегда очень внимательно, ведь никто из Никольских ребят в Москве не был. И хотя Сережка иногда привирал, придумывал, что сам видел, как передвигали однажды с одного места на другое подъемным краном большой дом, ему все равно верили. А как же иначе? Ведь он сам видел…

Наступил июль. Он-то и принес первые огорчения в Сережкиной деревенской жизни. Началось все с того, что Витькина мать увидела, как он учит ребят играть в карты.

Погода в тот день была пасмурная. Ребята пришли на речку и, попробовав воду, решили, что купаться нельзя. Делать было нечего, и они, расположившись, всегда, вокруг Сережки, слушали его рассказы про московскую жизнь.

— Ну а в картишки перекидываетесь? — неожиданно спросил он, закончив свой очередной рассказ.

Его не поняли.

— В карты. В карты умеете играть? — пояснил он и для наглядности сделал несколько движений, как будто у него в руках действительно были карты.

— Умеем.

— Во что?

— Ну, в дурака, в пьяницу…

— Эх, вы! — как-то безнадежно пожурил их Сережка. — А в очко?

Ребята замялись.


Рекомендуем почитать
ЖЖ Дмитрия Горчева (2001–2004)

Памяти Горчева. Оффлайн-копия ЖЖ dimkin.livejournal.com, 2001-2004 [16+].


Матрица Справедливости

«…Любое человеческое деяние можно разложить в вектор поступков и мотивов. Два фунта невежества, полмили честолюбия, побольше жадности… помножить на матрицу — давало, скажем, потерю овцы, неуважение отца и неурожайный год. В общем, от умножения поступков на матрицу получался вектор награды, или, чаще, наказания».


Варшава, Элохим!

«Варшава, Элохим!» – художественное исследование, в котором автор обращается к историческому ландшафту Второй мировой войны, чтобы разобраться в типологии и формах фанатичной ненависти, в археологии зла, а также в природе простой человеческой веры и любви. Роман о сопротивлении смерти и ее преодолении. Элохим – библейское нарицательное имя Всевышнего. Последними словами Христа на кресте были: «Элахи, Элахи, лама шабактани!» («Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил!»).


Марк, выходи!

В спальных районах российских городов раскинулись дворы с детскими площадками, дорожками, лавочками и парковками. Взрослые каждый день проходят здесь, спеша по своим серьезным делам. И вряд ли кто-то из них догадывается, что идут они по территории, которая кому-нибудь принадлежит. В любом дворе есть своя банда, которая этот двор держит. Нет, это не криминальные авторитеты и не скучающие по романтике 90-х обыватели. Это простые пацаны, подростки, которые постигают законы жизни. Они дружат и воюют, делят территорию и гоняют чужаков.


Матани

Детство – целый мир, который мы несем в своем сердце через всю жизнь. И в который никогда не сможем вернуться. Там, в волшебной вселенной Детства, небо и трава были совсем другого цвета. Там мама была такой молодой и счастливой, а бабушка пекла ароматные пироги и рассказывала удивительные сказки. Там каждая радость и каждая печаль были раз и навсегда, потому что – впервые. И глаза были широко открыты каждую секунду, с восторгом глядели вокруг. И душа была открыта нараспашку, и каждый новый знакомый – сразу друг.


Человек у руля

После развода родителей Лиззи, ее старшая сестра, младший брат и лабрадор Дебби вынуждены были перебраться из роскошного лондонского особняка в кривенький деревенский домик. Вокруг луга, просторы и красота, вот только соседи мрачно косятся, еду никто не готовит, стиральная машина взбунтовалась, а мама без продыху пишет пьесы. Лиззи и ее сестра, обеспокоенные, что рано или поздно их определят в детский дом, а маму оставят наедине с ее пьесами, решают взять заботу о будущем на себя. И прежде всего нужно определиться с «человеком у руля», а попросту с мужчиной в доме.