Лица крестьян мгновенно вытягиваются и перестают сиять.
— Бог с ней и с землей тогда: уйдем… От своих ушли, а уж на башкир еще не заставят работать… Уйдем, свет за очи уйдем…
— Но ведь башкиры тоже люди…
— Ах, господин хороший, а мы кто? Довольно ведь мы и на барина и на нашу бедноту поработали, — пора и честь знать. В этакой работе и путный обеспутится, а беспутный и вовсе из кабака не выйдет.
— Хоть путный, хоть беспутный, — деловито перебивает другой, — а уж где нужно, к примеру сказать, тройку запречь, а он с одной клячей — толков не будет… Хуже да хуже только и будет… Книзу пойдет. Он те одной пашней загадит землю так, что без голоду голод выйдет… земля как жена — по рукам пошла, дрянью стала. Из-за чего же ушли? Чего пустое говорить: отбилась земля, народ отбился. Люди башкиры, кто говорит… Все люди, да не всякий к земле годится. У другого топор сам ходит, а я вот, золотом меня засыпь — не столяр, хоть ты что.
— Это можно понять, — уткнувшись в землю, поясняет третий.
— Вы вот здесь так говорите, — отвечаю я, — а в России скажи крестьянам, что общину уничтожат, разрешат продавать участки, — я думаю, они запечалились бы.
Светлый блондин неопределенных лет, нос кверху, Василий, задорно тряхнул кудрями:
— Так ведь с чего же печалиться? Нужда придет, погонит — также уйдешь… Нас погнало… Тридцать лет за землю платили, — кому досталось? На обзаведенье пригодились бы теперь денежки наши… кровные денежки от детей отнимали, а чужим осталось.
Последний звонок, и я спешу в вагон.
Там, в России, я не слыхал еще таких речей, там пока только меткие характеристики: «пустое дело», «бескорыстная суета».
15 июля
Все дальше и дальше. Вот и Сибирь… Челябинск…
Помню эти места, где проходит теперь железная дорога, в 91 году, когда только производились изыскания.
Здесь, в этой ровной, как ладонь, местности, царила тогда николаевская глушь, — полосатые шлагбаумы, желтые казенные дома, кувшинные, таинственные чиновничьи лица, старинный суд и весь распорядок николаевских времен.
Тогда еще, как последняя новость, сообщался рассказ об исправнике, который, скупив у киргиз ветер, продавал киргизам же его за большие деньги (не позволяя веять хлеб, молоть его на ветрянках и проч. и проч.).
Я помню наше обратное возвращение тогда.
Была уже глубокая осень. Мы ехали по самому последнему колесному пути. По двенадцати лошадей впрягали в наш экипаж, и шаг за шагом они месили липкую грязь: уехать тридцать верст в сутки было идеалом.
Надвигалась голодная зима 91 года, и деревня за деревней, которые мы проезжали, стояли наполовину с заколоченными избами; это избы разбежавшихся во все концы света от голодной смерти людей.
Редкий крестьянин, торчащий тогда у своих ворот, имел жалкий, растерянный вид, провожая пустыми глазами нас, последних путников.
Один растерянно подошел к нашему экипажу, когда мы выезжали из грязной околицы его деревушки.
— А вы постойте-ка… — Мы остановились. — Вы чиновники? Это что ж такое?
Так и замер этот крик, вопль, стон в невылазных лужах далекой Сибири.
Им не привозили хлеба — это факт. Нечем было везти за сотни и тысячи верст. Подохла скотина от бескормицы, и на оставшихся в живых, никуда не отшатившихся мужиках и бабах пахали они весной свою землю.
А теперь уже прошла здесь железная дорога, и мы мчимся в вагонах. И в каких вагонах: вагон-столовая, вагон-библиотека, ванная, гимнастика, рояль. Почти исчезает впечатление утомительного при других условиях железнодорожного пути. Тогда, при проектировке только дороги, едва-едва натягивали одиннадцать миллионов пудов возможного груза. Так и строили, в уверенности, что не скоро еще дойдет дело до этих одиннадцати миллионов пудов.
И в первый же год тридцать миллионов пудов.
Факт, с одной стороны, очень приятный, но с другой — несомненно, что дорога, в теперешнем своем виде, совершенно несостоятельна.
И сколько, сколько еще не перевезенного груза в одном Челябинске.
16 июля
Все та же ровная, как ладонь, степь, прямая по сто пятьдесят верст, вода отвратительная до самой Оби. До Омска солено-горькая, в Барабинской степи — родина сибирской язвы — отвратительная на вкус и запах.
Там и сям, около станций, уже видны поселки переселенцев. Конечно, пройди дорога южнее верст на двести, она захватила бы более производительный район, и в эти два-три года там эти поселки успели бы уже разрастись в большие села.
Здесь же только сравнительно узкая полоса кое-где годна под посевы, все остальное, налево к северу — тайга и тундры, направо верст на сто — солончак и соляные озера.
Вот и Омск с мутным Иртышом.
Я сижу у окна и вспоминаю прежние свои поездки по этим местам.
Помню этот бесконечный переезд к северу, вниз по течению Иртыша.
Иртыш серый, холодный, весь в мелях. Ночи осенние, темные. Пароход грязный, маленький.
На его носу однообразно выкрикивает матрос, измеряющий глубину:
— Четыре! Три с половиной! Три!.. И команда в рупор:
— Тихий ход.
— Два с половиной!
— Самый тихий ход.
— Два с половиной… Три… Пять!.. Не маячит!.. Не маячит!..
— Полный ход.
— Два?!
— Самый тихий ход.
Поздно: пароход уже врезался с размаху в неожиданную мель, мы уже стукнулись все лбами и будем опять сидеть несколько часов, пока снимемся.