Людмила Николаевна тоже участвовала в студенческих сходках, в совместных чтениях революционной литературы.
Но было и другое: посещение спектаклей, прогулки, разговоры о жизни, обо всем. И, наконец, осознание, что он любит эту девушку. Примерно через полгода Замятин пошлет в одном из писем Людмиле Николаевне листочки своего дневника. Из них, непритязательных, написанных во многом еще наивным, необычайно искренним юношей, мы видим, как зарождалось это светлое чувство. Вот только несколько строчек из этого дневника: «„Вот милая, славная!“ – мелькает мысль». «Ну, какая же она живая, непосредственная… Как просто смотрит на вещи и как лучше других, этих ломак». «Вот смешная, милая девочка!»
А вот они на спектакле в театре: «Почему она так внимательна ко мне сегодня… И почему это так приятно мне?
…Как хорошо вместе переживать все перипетии драмы! О, милая. Она сзади положила голову ко мне на плечо и смотрит так на сцену. Я боюсь шевельнуться, чтобы не кончилось это… Как мне хорошо…»[3]
Когда Замятин после заключения выехал к месту высылки в Лебедянь, Людмила Николаевна провожала его на Николаевском вокзале. А потом последовала переписка.
9 апреля 1906 года Замятин писал:
«И вдруг революция так хорошо встряхнула меня. Чувствовалось, что есть что-то сильное, огромное, гордое – как смерч, поднимающий голову к небу, – ради чего стоит жить. Да ведь это почти счастье! Цель жизни, хотя бы на время, полная жизнь, хотя бы на время – ради этого стоит жить!
А потом тюрьма – и сколько хорошего в ней, сколько хорошего пережито! Когда что-то подхватывает, как волна, мчит куда-то – и нет уже своей воли – как хорошо! Вы не знаете этого чувства? Вы никогда не купались в прибое? А мне вспоминается сейчас мое последнее купанье в Яффе. Вал огромный, мутно-зеленый, покрытый белой, косматой пеной, катится медленно, все ближе, ближе – и вдруг с ревом хватает в свои мощные объятья, комкает, несет… Чувствуешь себя маленькой щепкой в его могучей власти, без силы, без воли; находишь какое-то странное удовольствие от ощущения своего ничтожества и бессилия – отдаваться во власть этого чудовища, теплого, сильного… Еще несколько порывов – и вас выбрасывает на горячий песок, под гог рячее солнце…
Так было в жаркой Яффе. Что-то похожее было и в холодном Петербурге. И досадно мне было, и рад я был, страшно рад этой волне».
А 20 мая Замятин делает уже открытое признание: «В письме от 15/V Вы спрашиваете, между прочим, не был ли я разочарован свид<анием> с Вами в тюрьме. – Я скажу Вам только одну мысль, к<оторая> родилась у меня однажды в тюрьме: я подумал, что из-за одних свиданий с Вами стоит сидеть!»[4]
(Другой писатель, имевший сходный жизненный опыт, Б. Г. Пантелеймонов, писал в автобиографической повести «Орлята» о том подъеме, какой испытывал, сидя в тюрьме и ожидая пересылки на каторгу, когда его поведут в кандалах на глазах любимой девушки.)
Надзор полиции был снят в августе 1906 года, и Замятин нелегально возвратился в Петербург (куда въезд ему был запрещен) и умудрился, скрываясь от полиции, окончить институт. В 1908 году в жизни Замятина происходит много важных событий: он окончил институт, вышел из партии, опубликовал первый рассказ («Один»), был оставлен при кафедре корабель-ной архитектуры. Ас 1911 года стал преподавать и одновременно работать инженером. Он уже во многом успел себя испытать: написал рассказ – получилось, за ним еще один («Девушка», 1910) – получилось, опубликовал несколько статей по своей специальности морского инженера – в журнале «Теплоход».
У него все получается, несмотря на препятствия. В 1911 году возникает новая коллизия – его высылают из Петербурга за нелегальное проживание. «Если я что-нибудь значу в русской литературе, то этим я целиком обязан Петербургскому Охранному отделению, – писал Замятин в „Автобиографии“ 1922 года. – …я года два очень безлюдно жил в Лахте. Там от белой зимней тишины и зеленой летней – я написал „Уездное“». С «Уездного», собственно, и начинается писатель Замятин. Первые два рассказа – проба пера. «Уездное» – это уже новая литература. Пусть даже сюжет и персонажи не совсем оригинальны. Главное здесь – новое видение, образность, умение автора зацепить внимание читателя неожиданными метафорами, сочетанием слов, новым ритмом, сбивчивым-перебивчивым. И вот перед нами живая и страшная картина уездной Руси: глупой, предательской, пустой, примитивной, жадной.
«Уездное» сразу же привлекло внимание к Замятину. «…Вещь, написанная по-русски, с тоскою, с криком, с подавляющим преобладанием содержания над формой»[5], – отмечал Горький.
Б. М. Эйхенбаум проницательно заметил, что в «Уездном» автор «не рассказчик, а „сказитель“»[6].
Такое случается редко. Но с Замятиным произошло. Одна небольшая повесть, напечатанная в журнале, сразу же сделала автора известным, признанным, авторитетным писателем.
Образ Барыбы, этого страшного примитивного человека, пришельца из каменного века в двадцатый («…и весь-то Барыба какой-то широкий, громоздкий, громыхающий, весь из жестких прямых углов. Но так одно к одному пригнано, что из нескладных кусков как будто какой-то выходит и лад: может, и дикий, может, и страшный, а все же лад»), оказался столь ярким, запоминающимся, что его вспоминали, упоминали, прилаживали к реальным лицам современники писателя. Так, Есенин в письме к Иванову-Разумнику в мае 1921 года, обиженный на критику имажинизма в статье Замятина «Я боюсь», где тот из поэтов положительно отзывается лишь о Маяковском, замечает: «Передайте Евгению Ивановичу, что он не поэта, а „Барыбу увидеть изволили-с“