Другой умалишенный, остяк Тимошка, помещавшийся в первой камере у входа в коридор подследственных, пользовался некоторым благорасположением Михеича. Однажды, когда я проходил по коридору, Михеич с видимым удовольствием указал на камеру Тимошки:
— Тимошка тут, Тимофей, остяк… Набожный… Всякую молитву знает. Поди, и теперь молится…
Я заглянул в оконце. Длинная узкая камера была еще мрачнее нашей, так как угловая стена примыкавшего здания закрывала в нее доступ свету. Вначале я не мог никого разглядеть среди этих темных стен, но вскоре увидел в углу, под самым окном, какую-то коленопреклоненную фигуру. Тимошка мерно покачивался, стоя на коленях перед какими-то болванчиками, неопределенно черневшими в углу. На окне лежало что-то вроде шапки. Мебели, как и в других одиночках, не было, только рядом с болванчиками стояла парашка. Остяк молился ровным, своеобразно диким голосом, тоном опытного чтеца. По временам он произносил целые длинные фразы на каком-то непонятном, вероятно остяцком языке, а иногда, нисколько не изменяя молитвенной интонации, произносил скверные ругательства, как будто и они составляли часть его культа.
— Трех человек задушил руками, — отрекомендовал мне его Михеич. — Из себя невидный, а сила в ём ба-а-аль-шая!
— А что это в углу у него расставлено? — спросил я.
— Идолы это… бога… Ка-ак же! Сам делает. Сколько раз отымали, сейчас опять смастерит.
— Чем же?
— На выдумки ловок, беда! Нож из жести оконной у него, об камень выточен. А шапку видели… на окне у него лежит? Тоже сам сшил. Окно-то у него разбито, черт ему кошку шальную и занеси. Он ее сцапал, содрал шкуру зубами — вот и шапка! Иголка тоже у него имеется, нитки из тюфяка дергает… Ну, зато набожен: молитвы получше иного попа знает. Бога у него свои, а молитвы наши… Молится, да!.. И послушен тоже… Тимошка, спой песенку!
Тимошка прервал молитву, взял в руку палку и повернулся к Михеичу.
— С барабаном? — спросил он.
В его диком голосе звучала какая-то юмористическая нотка. Переход от молитвы к скоморошеству был для него, по-видимому, нетруден.
— Неуж без барабана, чудак! — ответил Михеич. Тимошка запел бесконечную песню, постукивая в
такт палкой. В этой песне, с довольно быстрым темпом, слышалось что-то своеобразное, заунывно дикое. Мы старались потом с товарищем воспроизвести этот нехитрый мотив, но он не давался нашей памяти.
— Без конца у него песня эта, — заметил Михеич. — Теперь все будет петь, пока не скажу: довольно! Раз этак я забыл остановить его — он и поет себе. Проверка пришла, смотритель и спрашивает: «Ты что делаешь?» — «Песню, говорит, Михеич приказал петь». Право, послушный он!.. А тре-ёх человек задавил руками. Ноги ему в сумасшедшем доме отшибли — ходить не может. Зачинает мало-мало подыматься, да плохо. Видно, отстукали ловко!
— Неужто в больнице у вас ноги отшибают? Ведь это…
— Да уж это не так, чтобы превосходно, что и говорить. Опять же и зря: послушный он, остяк-то. Ему толком скажи — он слушает. Только там это у них живо, в сумасшедшем-то доме: чуть что, пожалуй, недолго им, и совсем устукают. Этому стукальщику скоро вот то же будет, — как-то недружелюбно мотнул Михеич головой в сторону Яшкиной двери.
В его голосе исчезли мягкие, благосклонные ноты, с какими он обращался к послушному Тимошке, давившему людей руками и сдиравшему шкуру с живых кошек. Очевидно, в глазах Михеича Яшка был хуже остяка.
Вообще, этот странный субъект находился на каком-то особом, исключительном положении, и он интересовал меня все более и более. В его стуке я наконец начал различать некоторую систему. Так, однажды, когда он вдруг загремел очень сильно, я увидел, что Михеич стал беспокойно озираться, как будто ожидая чьего-нибудь появления. Потом старик деловито обратился к Якову:
— Что ты? Зачем? Никого ведь нету.
Яшка тотчас же смолк. Очевидно, он не просто стучал в пространство, а адресовал эти гремящие звуки чьему-нибудь слуху. Вскоре я убедился, что стуком этим он салютовал всякому начальству, начиная со старшего надзирателя. Чем выше было начальство, тем, вообще говоря, громче были салюты. Ночью они раздавались значительно тише, точно Яшка стучал спросонок. Проснется он, так думалось мне, стукнет раза три-четыре и опять, исполнив эту обязанность, уляжется спать. Однажды только среди ночной тишины удары Яшки раздались точно гром канонады: на следующее утро оказалось, что ночью «на малом верху кержаки произвели не малую драку», — стало быть, являлось высшее тюремное начальство.
Удары эти доставались Яшке недешево. «Ноги вовсе у него попухли, — говорил мне Михеич, — а все ведь неймется».
На третий день нашего заключения мы потребовали у начальства, чтобы нас отпускали гулять, и нас приказано было отпускать после поверки, когда остальные заключенные запираются в камеры на ночь. Это-то время я решил употребить для приобретения ближайшего знакомства с Яшкой…
II
Звонок. «Становись на поверку!»
В подследственном отделении все стихло. Где-то далеко, в третьем или четвертом коридоре, лязгнула дверь, послышались раскаты, точно рокот далекого наводнения. Поверка толпой ввалилась в наше отделение. Яшка принялся за свое дело.