Терек - река бурная - [50]
Ничто, казалось, кроме насмешливой улыбки Степки, не напоминало о происшедшей здесь пятью минутами назад перебранке, грозившей окончиться хорошей драчкой. А завязал все невзрачный змейский писаришка Хмелек, привезший на помол свою "жалованьскую" пшеницу. Ишь, как смирно он теперь сидит подле Данилы! А пытался было вытеснить из очереди старого осетина, сидевшего на мельнице с самой ночи.
— Обождешь, цауште,[12] небось не сдохнешь. Я человек службенный, занятой, — заявил он, бесцеремонно отпихивая крючковатой ногой чувал осетина.
Старик оказался не из боязливых, заупрямился. Змейские казаки — сегодня их на горе писарю оказалось немного — одобрительно посмеивались над хмелевской шуткой. Другие, сидевшие на подводах в разных концах плаца, равнодушно помалкивали. За старика вступился молодой осетин и — неожиданно для всех — Данила Никлят, недолюбливавший, как и большинство николаевцев, богатых и чванливых змейцев.
— А ну-ка, ваше благородие! Для тебя, гляжу, другие люди — уже не люди! — подступился он к писарю, выкатывая светлые судачьи глазки.
— Ты это про каких же людей? Я тут одних азиятов покуда вижу, — заспесивился писарь, оглядываясь на своих станичников. Данила расходился:
— А вот я разую тебе очи, сразу узришь…
Казаки на подводах насторожились, вытянули шеи. Данила неторопливо стал закатывать правый рукав. Молодой осетин пытался остановить его.
— Марать кулак не надо, сусед. Зачем? Житейский дела, обыкновенный дела…
— А ты оттулись отсель, я с им по-свойски поговорю… Я ему зараз покажу, как наших кунаков обижать…
— Сколько их у тебя, кунаков-то? — недобро улыбаясь, подошел один из змейцев.
— А вся Христиановка нам куначья! Это тебе понятно? Не трожь этого деда, хай засыпает зерно — его черед…
— Ах ты, христопродавец! Своих азияту продает! — взвизгнул Хмелек. — Глядите, люди добрые, как он! Глядите…
— Ты до людей не кидайся! Думаешь, люди — дураки, не кумекают, что к чему! Думаешь, ежли б тут заместо этого деда Абаев або Туганов какой-либо стоял, так ты б и полез через его? А? Да тебе б кошель потолще был — так и уважать станешь, хочь мерина вон того сивого…
На подводах последние слова Никлята были встречены смехом.
Казаки один за другим стали подниматься, подходить к скандалящим. Сочувствие явно было если не на стороне старого осетина, то во всяком случае на стороне Данилы, сбивавшего спесь с этого "зажравшегося" змейца. Писарь быстро учуял, откуда ветер, сразу же сбавил тон.
— Вот не гадал, что от своего, от казака, такое приведется услыхать…
— А ты вот услышь, услышь… Нехай тут все знают, что не нация тебя в грех ввела, а беднятство его… Такие, как ты, и меня, и другого такого, победней тебя с виду, с очереди могут турнуть! Охамились вы, вот чего! Вам все одно, что осетин, что казак, — было б пузо толще…
Остудив раздражение в пространной речи, Данила раскатал обратно рукав, уже без зла глянул на кучку змейцев, теснившихся за спиной писаря, снисходительно сплюнул в сторону.
— А то! Они тольки себя и почитают!
— Чем толще, тем он до людей не чувствителен, — поддержали Никлята его одностаничники и хуторские. Но поджечь его больше не удавалось.
Казаки, ждавшие драчки или хотя бы обмена зуботычинами, были разочарованы и уступкой писаря и отходчивостью Никлята. Но общий разговор жаль было бросать, и, присев тут же на мешках старого осетина и Хмелька, казаки повели неторопливую беседу.
Степка Рындя миролюбиво и презрительно усмехался, глядя на них, вспоминая былые времена, когда на мельницах, где он служил, вот так же с пустяков разгорались целые побоища меж казаками и осетинами или меж ингушами и казаками. Времена ли, в самом деле, переменились, люди ль с гнильцой пошли?
Данила, увлекшись разговором, уже успел забыть о старом осетине. Тот, обиженный, залез в свою арбу, уселся, повернувшись спиной к казакам, сердито нахохлившись. Второй осетин отошел, деликатно не вмешиваясь в разговор. Он приехал только нынче утром и в очереди был далеко.
Данила, в третий раз за последний месяц увильнувший от службы, охотно делился опытом с непризванными:
— Наикраще тут, конешно, гуртом держаться: куды все, туды и ты. Бегут все, и ты при за всеми! Не бегут — первый пример подай, — поучал он, пряча мокрые лукавые глазки в жирных с багряным отливом шеках. — И главное тут уметь хворым прикинуться. С хворостью никто тебя держать не станет. Кому ты, к примеру, нужен, когда с очкура рук не сымаешь я на каждом углу до ветру бегаешь! Я, как нас после жайловских каперсов до Владикавказа вели, все это кажному катуху да воротам кланяюсь… Жменько-сотник, завидя то, говорит:
— Чтой-то ты, вражий сын, все по-заслед шеренгов заглядуешь?
— У меня, ваш-скабродия, в утробе язва образовалась после тех каперсов, хай им грец!
— Я те дам язву! — говорит и нагайкой через лоб грозится… Но все же до ветру пущает — от греха, значит.
До Владимирской слободы дошли — тут и разобрало меня совсем. Сотник сматерился, говорит Чирве Степке: доглядай за ним, а после догоните…
Казаки с глаз, а я это до Чирвы — агитировать, значит: "Чи самому тебе охота, чтоб черкесин какой-нибудь тебе кишки выпотрошил?" А он: "Не дюже, оно, конечно". Ну, с тем и утекли мы… Хоронились по хатам с неделю. Тольки ж вскорости кто-сь из своих и донес атаману. Нагрянули: "Ты чего, бугаяка? Убег?" А я: "Никак нет, не убег, а своими за харчами послан, голодно нонче во Владикавказе…" Сбрехнул это, а тольки боком мне все обернулось: как начали бабы таскать, кто курей, кто краюху, кто араки. "Моему, говорят, Тишке, моему Ванятке, моему Степке…" Хай им грец, всех посмешал! Хочь, не хочь, тольки делать нечего: навьючились с Чирвой теми курями да и чопу до Владикавказу. До Дарг-Коху дошли, сели на вокзале в углу, сидим, вроде поезда дожидаемся, курей энтих едим, араку попиваем. Уже и один поезд прошел и другой, а мы все сидим. Офицерья тут, в вокзале, шалапутится видимо-невидимо. Глянут: казаки дорожные — и мимо. Двое сутков так-то журавля водили… А на третьи глянул я на перрон — мать честная, богородица! Висит на столбе заместо хванаря казак и доска на груди: "За мародерство!" "Э-э, — говорю я Чирве, — брешут: за мародерство нонче не вешают, може, за дезертирство — так це другое… Давай-ка текать до своих, покуда целы". Ну и подхватились до Владикавказу. Всю дорогу придумывали, чем отбрехаться. Тольки не сгодилось ничего. Наши казаки сами уже все сбегли, получили оружие и мотнули. Иван Жайло да мой племяш Мишка подбивали людей…
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.