Посоветовались и решили искать жильё аэродромной команды. На случай вынужденных посадок у меня были лыжи, автомат, сухой спирт для разведения костра.
Я прикрыла мотор чехлом, закрепила самолёт, и мы отправились.
Заблудиться было трудно. Стоило идти вдоль береговой кромки озера, и где-нибудь попадутся катки, тракторы и склады аэродрома. Однако на деле это оказалось не так просто. Снег на этом краю озера был глубок и рыхл. А лыжи у нас одни на двоих.
Шли попеременно: сначала я скользила впереди на лыжах, а Шереметьев брёл по колено в снегу, затем он становился на лыжи. Жарко нам стало в меховых комбинезонах. Казалось, мы прошли уже десятки километров, а никаких людских следов не было. Особенно трудно было Шереметьеву. Он тяжелей меня и глубоко проваливался в снег. Барахтался, как медведь. Вначале это было смешно, потом стало грустно. Он совершенно выбился из сил.
Но заблудиться мы не могли. Ведь всё время держались берега озера, загромождённого валунами и скалами, и в конце концов должны были наткнуться на жильё наших людей. Уж не так велико озеро. Ну, обойдём его кругом, а всё же найдём своих!
Так убеждала я Шереметьева.
Он садился в снег, злился, чертыхался. Ругал себя, что доверился девчонке:
— Вам хорошо, товарищ Строева, вы доберётесь до жилья — и спите, отсыпайтесь. А мне что вы устроили? Я же вымотаюсь и не смогу лететь на бомбёжку. Подумать только! В К. — в узком фиорде — скопились подводные лодки, морские транспорты. Наши самолёты обрушиваются на них, как снег на голову, внезапно. Ведь фашисты не ожидают, что мы можем их достать… Товарищи мои пикируют, всаживают бомбы в осиное гнездо… А я? Нет, никакой я не лыжник! Рождённый летать, ползать не может…
Мне было смешно и горько. Невольно чувствовала себя виноватой. И мне уже казалось, что я на самом деле завезла боевого лётчика куда-то не туда.
Вдруг навстречу потянуло дымком! И не было в мире запаха приятней в ту минуту…
Все, кто живал за Полярным кругом, кто зимовал в сумраке «вечной ночи», тот знает, как радует путника этот щекочущий ноздри дымок. Значит, где-то горит огонь, и у огня — люди. Там тепло и пища.
Мы безошибочно пришли к людскому жилью. Труден был этот путь на ощупь в белесом мраке снегопада. Снег шёл так обильно и так плотно, что слепил глаза, мгновенно заносил следы наших лыж.
Неожиданно наткнулись на бревенчатое строение. Но это был не жилой дом, а какой-то странный сарай с навесом. Под навесом мы увидели огромное мельничное колесо, причудливо обросшее громадными сталактитами льда.
Это была водяная мельница. Значит, где-то рядом жильё мельника. Может быть, в двух шагах.
Вот с трудом различимая бороздка заваленной снегом тропинки. Мы тронулись по ней и вскоре оказались у высокого крыльца дома.
Да, это было жильё мельника. Старинный дом с коньками на крыше, с резными наличниками. Он был срублен из громадных сосновых брёвен и стоял высоко, на подклети, как древний русский терем. А проще говоря — это была хорошая, добротная поморская изба с крыльцом, чело которого украшено деревянным солнцем с лучами.
Из трубы дома, навстречу снегопаду, шёл дымок. В одном окне таинственно мерцал свет.
Я взяла наизготовку автомат и, поднявшись на крыльцо, постучала в дверь. Шереметьев шёл вслед за мной. Найдя на крыльце веник, он принялся обметать мои и свои унты.
Дом был явно обитаем, но почему-то нам долго не открывали. Прислушавшись, я уловила странные мелодичные звуки, как будто в доме заиграла и смолкла музыкальная шкатулка. Затем в неосвещённом окне появилась протаинка. Кто-то подышал на заиндевевшее стекло и попытался рассмотреть нас. Вот скрипнула дверь. Два глаза посмотрели на нас сквозь щель, прорезанную в бревенчатой стене сеней. Потом загремела щеколда — и дверь открылась.
На пороге появилась девушка. В лучах электрического фонаря, который зажёг Шереметьев, мы хорошо разглядели её: по облику — карелка; смуглое, несколько скуластое лицо, две толстые косы цвета ржаной соломы и глаза какие-то жёлтые, словно из светлого янтаря. Как у кошки: вот-вот засветятся.
Одета она было по-фински: пушистый свитер верблюжьей шерсти, лыжные суконные брюки, пьексы[2] с загнутыми носками. Словно собралась на прогулку.
Молча окинула она нас недобрым взглядом и жестом пригласила войти.
Я двинулась вперёд, не снимая пальца со спускового крючка автомата. Шереметьев, не выказывая ни тревоги, ни удивления, двинулся за мной. Он ведь был лётчик бомбардировочной авиации, привык к гостеприимству, не бывал еще на территориях, освобождённых от врага, не знал сюрпризов незнакомой земли. Я-то знала немножко больше…
Первое, что мы увидели — русскую печку с высоким челом. Груда углей пламенела и играла голубыми огоньками, озаряя избу тёплым светом. На большом столе были расставлены протвини с рыбой, уложенной в тесто.
По-видимому, хозяева только что вытопили печь и еще не успели поставить в неё пироги с рыбой — любимое кушанье северян.
На большой скамье, прямо напротив печки, греясь в лучах жарких углей, сидел старик с длинной белой бородой, отливавшей розовым цветом, и чинил сети. От этой патриархальной картины веяло таким покоем и тишиной, что не верилось, будто рядом идёт война, что всё вокруг еще чревато опасностями.