Таков мой век - [9]

Шрифт
Интервал

На самом деле кровь может и лгать, я это знаю: ведь, кроме воспоминаний об общем детстве, ничто не объединяет трех дочерей, рожденных одними родителями, воспитанных в одинаковой обстановке, в одних и тех же принципах. Мы ни в чем не схожи между собой, ни внешне, ни складом ума, ни по характеру.

С братом у нас все же было нечто общее: любовь к книгам, благодаря которой мы оба пришли к литературе и поэзии, но Дмитрий в детстве был аккуратным и рассудительным, терпеливым и упорным, а я — столь же упорная — обожала беспорядок, была импульсивной, вспыльчивой и необузданной. Жизнь в чем-то изменила наши характеры, но главное, что нас отличает, сохранилось вопреки всему. И даже теперь из-под черного клобука архиепископа, которым стал Дмитрий, иногда улыбается мне тот самый мальчик, что был всего лишь моим братом, а в речах монаха я улавливаю юмор, не раз служивший причиной моих детских слез, когда он поддразнивал меня, а я не умела ответить. Что касается Наташи, она была самой близкой мне по возрасту и до некоторой степени моей жертвой, поскольку ей, как старшей, часто приходилось мне уступать, — однако она единственная, чей образ остался для меня самым расплывчатым, заслоненный последовательными и мимолетными превращениями, ознаменовавшими каждый ее переход из одной среды в другую.

Наше сезонное переселение из города в деревню было настоящей экспедицией: начиналась она в комфортабельном спальном вагоне, а завершалась на просторах деревенских «больших дорог». Поезд останавливался в одном из двух маленьких городков: либо в Венёве, либо в Епифани, — а там на маленьком вокзальчике ждал «обоз». Для нас — коляски, для вещей — повозки. При пересадке каждый исполнял свою роль: начальник вокзала, управляющий имением, кучера и носильщики, — а няни и гувернантки тем временем пересчитывали тюки и детей.

Начиная с Венёва, нас, казалось, знали все встречные, анонимность больших вокзалов оставалась позади. Мы ехали через деревни под бешеный лай собак, отгоняемых кнутом кучера, под галдеж ребятишек, которые бежали вдоль обоза, выкрикивая: «Барин, барин, дай конфетку!» Уж они-то знали, что мы по обыкновению запасались конфетами на этот случай.

Мы двигались по пыльным «большим дорогам», шириною иногда до сорока метров, но с такими глубокими колеями, что если на одной стороне дороги встречались на свое несчастье две повозки, ехавшие в противоположных направлениях, то приходилось распрягать лошадей и перетаскивать один из экипажей в соседнюю колею. Меня укачивало от дорожной тряски, и обоз часто останавливали, с тем чтобы я могла перевести дух, чувствуя под собой твердую почву.

Поднимая тучи пыли, верста за верстой мы приближались к Матову. Выставленные в стратегических пунктах мальчишки-дозорные стремглав бросали свои посты с воплем: «едут, едут!» Лошади чуяли конюшню, и тройки неслись быстрее; кучер Максим в кафтане черного бархата, прорезанном широкими рукавами рубашки — красной или желтой, выпятив грудь, щелкал кнутом, чтобы лихо подкатить к «парадному подъезду».

Сразу же за порогом дома меня — маленькую, изнуренную путешествием, — казалось, подхватывала огромная толпа. Меня передавали с рук на руки, подбрасывали, обнимали, прижимали к груди. Круг домочадцев, на римский манер, состоял тогда из членов семьи вместе с челядью. Наконец я возвращалась на землю, где меня ждали бурные ласки обретенных после разлуки собак.

Я вдыхала знакомый запах «диванной» — прихожей, где стоял диван, попавший сюда прямо из «Войны и мира»: такая же потертая кожа, поцарапанная деревянная основа, — он находился здесь с незапамятных времен. Я узнавала старомодную мебель в чехлах из ситца или набивного полотна поверх подернутых патиной красного дерева или карельской березы. Рояль всегда оставался открытым: музыка была не гостем, а постоянным обитателем этого дома. Вечером зажигали керосиновые лампы: подвесные, под зеленым снаружи и белым изнутри фарфоровым абажуром, или настольные, в «юбках» — по моде «прекрасной эпохи». Сколько раз в месяц раздавался все тот же крик: «Осторожно! Лампа коптит!» — и сию же минуту в столовой или в одной из спален лампа, у которой забыли, уходя, прикрутить фитиль, выпускала небольшой гейзер жирной сажи, покрывая стены и вещи черными волокнами. Горничные с тряпками в руках, вскарабкавшись на стулья, стирали следы загрязнений.

В деревенской жизни отсутствовали современные удобства. Воду для наших умываний и хозяйственных нужд привозили из пруда на лошади, под скрип рассохшихся колес. Ванная комната существовала, но ванну наполняли ведрами, а потом приходилось вытаскивать ее на улицу, чтобы опорожнить. Спуска воды в уборной не было, вместо этого использовались большие кувшины, в течение дня то и дело наполняемые водой. Комфорт заключался здесь в другом: он создавался атмосферой старого дома, его нравами и обычаями, отношениями между его обитателями, ощущением надежной неизменности.

Сколько нас садилось за семейный стол? Вероятно, человек шестнадцать-семнадцать в дни, когда мы обедали «в узком кругу». Все эти едоки набрасывались на пищу земную, как всегда, проголодавшись после физической работы. По всему дому валялось оружие — целый арсенал в спальнях мальчиков, по углам диванной. В восемь лет я получила свое первое ружье, «франкотку», но, хотя мы росли среди ружей и револьверов, никому из нас не приходило в голову прицелиться в кого бы то ни было, даже зная, что оружие не заряжено: для настоящего охотника это считалось непростительным грехом. Нас предупреждали, как опасна неосторожность: неловкость с зажженной лампой, бег с острым предметом в руках, направленным острием вверх; на случай пожара мы умели пользоваться веревочной лестницей, свисавшей с балкона; приученные к ответственности за свои поступки, наверное, благодаря этому мы были избавлены от несчастных случаев, за исключением падений с лошади, — а от них не застрахован ни один наездник.


Еще от автора Зинаида Алексеевна Шаховская
Старость Пушкина

Горько, страшно, а многим из нас, видит Бог, и стыдно возвращаться памятью к чудовищной российской трагедии, но что поделаешь — болит она, память, хоть и восьмой уже пошел десяток…Февраль 1920-го, крики чаек, душераздирающие гудки над пустеющим, вымирающим на глазах новороссийским портом, пароход курсом на Константинополь. Когда, да и приведет ли Господь вернуться — никто из его пассажиров знать не мог. Не знала того и четырнадцатилетняя Зинаида Шаховская, с матерью и сестрами по скользкому, отяжелевшему от тысяч беженцев трапу поднимавшаяся тогда на борт.С последнего краешка российской земли увозила она то, чего грабители, отнявшие у нее родину, и зубы обломав бы, вырвать не могли, — увозила она с собой русский язык.


Рекомендуем почитать
Гойя

Франсиско Гойя-и-Лусьентес (1746–1828) — художник, чье имя неотделимо от бурной эпохи революционных потрясений, от надежд и разочарований его современников. Его биография, написанная известным искусствоведом Александром Якимовичем, включает в себя анекдоты, интермедии, научные гипотезы, субъективные догадки и другие попытки приблизиться к волнующим, пугающим и удивительным смыслам картин великого мастера живописи и графики. Читатель встретит здесь близких друзей Гойи, его единомышленников, антагонистов, почитателей и соперников.


Петербургский текст Гоголя

Монография известного российского литературоведа посвящена петербургскому периоду в творчестве великого писателя, когда тот создавал циклы «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Арабески», «Миргород», комедию «Ревизор»… Автор видит истоки «петербургского текста» во взглядах молодого провинциала через увеличительное стекло столицы на историю родной Малороссии – древнейшей, «материнской» части русской земли, чье прошлое легло в основание славянской Империи. Вот почему картины и проблемы прошедшего Гоголь в своих произведениях соединил с изображением и насущными проблемами столичного «сегодня», сочетавшего старое и новое, европейское и азиатское, «высокие» науки, искусство и культуру с «низовыми» народными взглядами и лубком, вертепом, просторечием; красоту, роскошь дворцов и убожество окраин, величие государства – с мирками «маленьких людей»… Эти явные антитезы требовали осмысления и объяснения от литературы того времени.


Довженко

Данная книга повествует о кинорежиссере, писателе и сценаристе А. П. Довженко.


Евграф Федоров

Имя гениального русского ученого-кристаллографа, геометра, минералога, петрографа Евграфа Степановича Федорова (1853–1919) пользуется всемирным признанием. Академик В. И. Вернадский ставил Е. С. Федорова в один ряд с Д. И. Менделеевым и И. П. Павловым. Перед вами биография этого замечательного ученого.


Князь Шаховской: Путь русского либерала

Имя князя Дмитрия Ивановича Шаховского (1861–1939) было широко известно в общественных кругах России рубежа XIX–XX веков. Потомок Рюриковичей, сын боевого гвардейского генерала, внук декабриста, он являлся видным деятелем земского самоуправления, одним из создателей и лидером кадетской партии, депутатом и секретарем Первой Государственной думы, министром Временного правительства, а в годы гражданской войны — активным участником борьбы с большевиками. Д. И. Шаховской — духовный вдохновитель Братства «Приютино», в которое входили замечательные представители русской либеральной интеллигенции — В. И. Вернадский, Ф.


Постышев

Из яркой плеяды рабочих-революционеров, руководителей ивановского большевистского подполья, вышло немало выдающихся деятелей Коммунистической партии и Советского государства. Среди них выделяется талантливый организатор масс, партийный пропагандист и публицист Павел Петрович Постышев. Жизненному пути и партийной деятельности его посвящена эта книга. Материал для нее щедро представила сама жизнь. Я наблюдал деятельность П. П. Постышева в Харькове и Киеве, имел возможность беседовать с ним. Личные наблюдения, мои записи прошлых лет, воспоминания современников, а также документы архивов Харькова, Киева, Иванова, Хабаровска, Иркутска воссоздавали облик человека неиссякаемой энергии, стойкого ленинца, призвание которого нести радость людям. Для передачи событий и настроений периода первых двух пятилеток я избрал форму дневника современника.