Старость Пушкина

Старость Пушкина

Горько, страшно, а многим из нас, видит Бог, и стыдно возвращаться памятью к чудовищной российской трагедии, но что поделаешь — болит она, память, хоть и восьмой уже пошел десяток…

Февраль 1920-го, крики чаек, душераздирающие гудки над пустеющим, вымирающим на глазах новороссийским портом, пароход курсом на Константинополь. Когда, да и приведет ли Господь вернуться — никто из его пассажиров знать не мог. Не знала того и четырнадцатилетняя Зинаида Шаховская, с матерью и сестрами по скользкому, отяжелевшему от тысяч беженцев трапу поднимавшаяся тогда на борт.

С последнего краешка российской земли увозила она то, чего грабители, отнявшие у нее родину, и зубы обломав бы, вырвать не могли, — увозила она с собой русский язык. В нем была сила. В нем и будущее оказалось.

Константинополь, Брюссель, Париж — города и годы учения. Но языки европейские, раскрытые ей до последней кровиночки, мировая культура, под небо которой входила она на правах законной уже наследницы, при всем баснословном их величии, не потеснили и притушить не могли того, что со старинным родом даровано было Россией. Позже Зинаида Шаховская напишет: «Задача, вставшая передо мною, была такая: как жить в трехмерном мире, помнить прошлое, питающее настоящее, и различать в них зерно будущего. Я была частью зарубежной России, той самой, которая молилась, трудилась, ссорилась, пела, танцевала и… писала».

Пускай пожар горит над нами,

О Русь, я связана с тобой

Тысячелетними снегами

Над черной русскою землей.

. . . . . . . . . . . . .

С тобою скованная снами,

Твой гнев и боль твою деля,

Я помню — дышит под снегами,

Все та же черная земля.

Разве одним лирическим даром рождены эти строки? Они выстраданы. Три сборника русских стихов в многокнижной Европе не затерялись, не стерлись и в памяти, — живет в них истинно русская муза. Нет причин удивляться, что страницы лучших русских зарубежных изданий стали для Зинаиды Шаховской пространством ее жизни — и прозаический талант бесспорен. Нет, конечно, причин удивляться и тому, что война, расколовшая мир, привела ее во французское Сопротивление — русским-то сердцем как не почувствовать, на чьей стороне правда. Если подумать, не будет причин и тому удивляться, что почти двадцать лет — с 49-го по 68-й — писала она исключительно по-французски — вторая родина пускай не мать, но и не мачеха; мудрено ль, что за эти годы в Париже вышло и на разных языках по миру разбрелось шестнадцать ее книг; в числе их романы, исторические работы и четыре тома воспоминаний (1910 — 1950 гг.), для русского читателя бесценных, но в России не переведенных. Все это не исключает, но даже дает нам право числить Зинаиду Шаховскую по разряду русской литературы. А новый бросок — с 1968 года и по сегодня — в родную стихию, чем обязаны мы русским ее рассказам, очеркам, воспоминаниям и блистательному эссе «В поисках Набокова», только подтверждают истину, что для русского писателя, несмотря и на самые крутые повороты его судьбы, родное — это неизбывно.

Чему же мы действительно можем и должны дивиться, так это тому, что книги Зинаиды Шаховской до сих пор не поставлены на русскую полку! Досадную и, конечно обидную эту лакуну, быть может, отчасти восполнит публикуемый рассказ, для первого знакомства из богатого творчества русской писательницы выбранный не случайно.

То, что одну из своих работ Зинаида Шаховская и начинает словами: «Пушкин наше все — это бесспорно, хотя и до Пушкина была Россия…», — весомый, конечно, к тому довод. Но и другого со счетов не сбросим — сколько уже поколений задает себе роковой и сакраментальный вопрос: «Если бы пуля Дантеса…» И вот перед нами ответ.

Что это — рассказ-фантазия, рассказ-воображение? Возможно. Но так ли, иначе, все-таки это — второе пришествие Пушкина, пускай и рожденное воображением и фантазией.

Жанр: Историческая проза
Серии: -
Всего страниц: 7
ISBN: -
Год издания: Не установлен
Формат: Полный

Старость Пушкина читать онлайн бесплатно

Шрифт
Интервал


(опубликовано в журнале Смена № 1537 11.1992)




Рисунок Геннадия Новожилова





Под солнцем морозные узоры окна сливались и расходились, открывая белую площадь сада и заснеженные деревья парка. Тяжело ступая, прошел по коридору истопник, заряжая печь дровами, стуча заслонкой, потом прошла девушка, неся в кувшине теплую воду для умывания Натальи Николаевны. Пушкин потянул за шнурок, и в открытую форточку понесло ядреным январским воздухом. Зевнув и потянувшись, Пушкин подошел к надкаминному зеркалу, доставшемуся после смерти матери. Оно отразило сморщенное, несколько обезьянье личико, каштановые с сильной проседью вьющиеся высоко надо лбом волосы, склерозную желтизну белков. Глаза же оставались голубыми, живыми и быстрыми. С раздражением вспомнил о недавно полученном известии и подумал: в мае пойдет все вертеться. Нашли что праздновать, какой праздник — семидесятилетие! Придется еще в Петербург ехать, собратья академики чествовать будут. Может, сказаться больным, проваляться в постели? Да что толку! Сюда нагрянут, и добро бы друзья, а то так, всякие… Тютчев, тот не приедет, хворый стал. Вспомнилось, как навещал его в Германии, хорошо тогда поговорили о поэзии. И сразу всплыли в памяти уже и не существующие друзья и недруги. книги их были вот тут, под рукой, на полках библиотечных шкафов, имена на корешках, как на надгробных плитах.

Размышления прервал стук в дверь. Как всегда, в 9 утра явился управляющий Сашка, здоровенный мужик с вьющейся каштановой бородой, живыми светлыми глазами и толстыми губами, отдаленно, но явно похожий на барина. Водились и другие толстогубые в Михайловском и Болдине, но к Сашке Пушкин чувствовал особенную близость. Большую, смешно сказать, чем к законным своим детям. И каждый раз, увидев входящего Сашку, теперь уже Александра Михайловича, в улыбке его Пушкин угадывал и Глашеньку, крупную чернобровую девушку, усладившую его Михайловское сидение, и тогда поднималась в нем жалость и нежная память. Шутница она была, хоть и с норовом, и как плакала, когда выдал он ее замуж за Михаила Волкова, смирного и непьющего садовника. Но хоть и дал он Глашеньке и ее мужу вольную, Глашенька уйти не захотела и сына вырастила в Михайловском, постоянным укором своему барину. А сам Сашка, легко выучившийся у священника грамоте, тоже никуда не ушел, и, когда по утрам разговаривали они уже в кабинете Бончарова о хозяйстве, тянулась от одного к другому ниточка отцовства и сыновства.

В хозяйстве бывший Сашка понимал лучше барина и отца и вел его примерно. Нрав же пушкинский ему все же передался, а не только физическое сходство, и жена его зачастую ревела из-за его любвеобильного сердца. Александр Михайлович был также знаменитым на весь округ охотником и книжки любил почитать зимою — летом было некогда, на гнев был скор, но и добр. Пушкин был рад, что Сашка писать стихи не пытался, этого дьявольского призвания у него не было. Единственный из дворни Александр Михайлович звал Пушкина не барин, а по имени и отчеству — Александр Сергеевич.

— Хорошо сегодня, морозно, безветренно, не хотите ли верхом проехаться, Александр Сергеевич?

— Да нет, спасибо. На коне поздно, а на кляче не по нутру.

Позвенев ключами, Сашка вышел, и Пушкин как-то осиротел.

Михайловское Пушкин отдал старшему сыну, Болдино — младшему, выкупил и Захарьино, где провел детство у бабушки. А на авторские, идущие к нему потоком (книги его расходились по всей Руси, изучались в университетах, зубрились в школах, давались как приложения к журналам), купил он у вдовы генерала Чирикова, Зинаиды Карловны, урожденной Росси, псковское поместье Бончарово.

Усадебный дом был построен отцом Зинаиды, зодчим Росси, с которым Пушкин в молодости встречался. Дом с колоннами, с доброй землей, с парком и садом и прочими угодьями нравился ему особо тем, что был в ампирном стиле его молодости. Дочь Росси и в пятьдесят лет была красива до чрезвычайности, и Пушкин любил ее воображать молодой хозяйкой дома, где он жил.

В тулупе и валенках мелькнула и скрылась, протопав по сугробикам сада, судомойка Груша. «Вот и живу я во времени, когда пало рабство по манию царя», — подумал Пушкин. «Тоже, свободная… Муж бьет, как напьется, тарелки трет, радости не знает. На что и свобода такая? Людей-то не переменишь. Тайная свобода, кто до нее дорос, а другой, признаться, и нет. Да и я ведь, пока был молод, был рабом своих страстей, пока не понял, что мотал добро не по назначению, назначение же мое одно — служить искусству».

Все реже возвращались к нему образы Анны Керн, Раевской, Амелии Ризнич, Долли Фиккельмон, и не счесть других… Случалось ведь, что врал и себе, и им, одно говорил про них, другое им писал, — «ну ничего, зато вошли через меня в земное бессмертье». Чаще думал о Ласточке, черноокой Россети, может быть, потому, что страстью к ней не пылал, напрасно Натали ревновала. Дружба долше жила в нем, чем влюбленность. Но о Россети думать было тяжко. Саму себя пережила…

Пушкин сидел в кресле, смотрел на снег, слушал голос памяти. В эти часы шла в доме немудреная дневная забота. Вставая, крепко опирался на старую палку с набалдашником, сильно прихрамывал: пуля Дантеса пробила колено. Когда ночью нога болела, вспоминал дуэль на Черной Речке. Раньше улыбался — как ловко, не убив, изуродовал Дантеса. Теперь же не улыбался, сожалел: зря все это было. «Ну, отвез бы дуру Натали в деревню, забрюхатил бы ее еще раз, и злые бабы, Идалия Полетика, Нессельродиха и прочие, остались бы с носом. А так остался бедный Дантес без носа и без глаза изуродованным навсегда, а ведь Дантес не Пушкин, только и была у него, что красота. И то сказать, ведь Натали была мне верна, я сам мучил ее своими изменами. Глупое это было время. Вот и Лермонтов погиб, а ведь как был талантлив. Да тоже, как я, лез под пулю — то ли по молодчеству, то ли по озлоблению. Право, признаться, я бы на месте Мартынова сам бы его пристрелил, и не хотел бы, да пришлось бы… Греха таить нечего, несносные люди поэты. Сколько народа я эпиграммами без жалости колол, как бандерильями».


Еще от автора Зинаида Алексеевна Шаховская
Таков мой век

Мемуары выдающейся писательницы и журналистки русского зарубежья Зинаиды Алексеевны Шаховской охватывают почти полстолетия — с 1910 по 1950 г. Эпоха, о которой пишет автор, вобрала в себя наиболее трагические социальные потрясения и сломы ушедшего столетия. Свидетельница двух мировых войн, революции, исхода русской эмиграции, Шаховская оставила правдивые, живые и блестяще написанные воспоминания. Мемуары выходили в свет на французском языке с 1964 по 1967 г. четырьмя отдельными книгами под общим подзаголовком «Таков мой век».


Рекомендуем почитать
Воспоминание студентства 1832–1835 годов

«Я поступил в студенты 15 лет прямо из родительского дома. Это было в 1832 году. Переход был для меня очень резок. Экзамен, публичный экзамен, – экзамен, явление доселе для меня незнакомое, казался для меня страшен. А я притом с моим Азом должен был первый открывать всякий раз ряд экзаменующихся. Но все прошло благополучно, и моя крайняя застенчивость не обратилась для меня в помеху к поступлению в университет…».


По поводу VIII тома «Истории России» г. Соловьева

«VIII том «Истории России» почтенного профессора заключает в себе едва ли не самую знаменательную эпоху в русской истории: он содержит в себе царствование Бориса, царствование Шуйского, самозванцев и междуцарствие…».


Собрание сочинений в 4-х томах. Том 4

В четвертый том вошли роман «Мой генерал» и художественная публицистика «Драматическая педагогика» и «Сын России».


Золотой феникс

…Феникс с печальным видом взметнулся в воздух и обвил юношу крыльями. Страдание отразилось на лице Муравьишки. Корнелия поняла, что, магическим было пламя или нет, оно причиняло юноше ничуть не меньшую боль, чем ей.— Остановитесь! — завопила она. — Отпусти его! Отпусти Осколок! Но он не послушался. Юноша продолжал цепляться за Фрагмент, несмотря на то что пламя взметнулось еще выше. Феникс издал странный звук, похожий на кудахтанье, и еще плотнее сжал крылья. Но юноша не сдавался. Вдруг пламя взревело в последний раз, и огненная птица исчезла в месте с Муравьишкой, как будто оба в одночасье сгорели дотла.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


Сквозь бурю

Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.