— Мотор работает с очень большими срывами, поэтому с кровати не вставать, если что надо, зовите сестру.
— Сколько я здесь пролежу? — спросил я, натягивая пижаму.
— Все будет зависеть от вашего сердца. Но недели на две можете рассчитывать смело.
Доктор повернулся к соседней кровати и стал расспрашивать о самочувствии больного, закрывшегося одеялом по самую шею. Я не слушал, о чем они говорили, раздумывая над словами, сказанными мне. «Отчего в человеческом организме наступает внезапный кризис? — думал я. — Крутишься с утра до вечера, не имея понятия о режиме, доказываешь правоту, не щадя ни себя, ни противника, не спишь по многу ночей за изнурительной работой над чистым листом бумаги и чувствуешь, что сил еще непочатый край и впереди — немереные годы. А потом вдруг ни с того, ни с сего споткнешься на ровном месте. Ведь вчера у меня действительно был радостный во всех отношениях день. Что же случилось?»
Я закрыл глаза, пытаясь отключиться от болезни и больничной палаты. Вспомнил обед с Машей и то, как мы медленно, словно нехотя, шли к станции метро. Увидев на тротуаре пожелтевший лист, она остановилась и сказала:
— Надо же, еще не кончился июль, а листья начинают осыпаться. — И стала внимательно осматривать крону липы, пытаясь найти среди веток хотя бы еще один желтый лист. Наконец, разглядела один, начинающий желтеть с середины, от развилки прожилок, и заметила: — Это как волосы с головы. Вроде тоже падают, а их не становится меньше.
Почему мне вспомнилось это, не знаю. Но вот ведь как странно. Когда я думал о Маше, мне даже отдаленно не приходили в голову постельные мысли. С ней все было по-другому. Да и вела она себя совсем не так, как многие женщины. Увидимся ли мы теперь? Болезнь всегда приходит не вовремя, а тут словно специально навалилась тогда, когда оказалось легче всего спутать все мои планы.
Доктор обошел больных и удалился. Я проводил его взглядом и снова закрыл глаза. И вдруг с соседней кровати донесся тонкий писк зуммера. Я невольно повернулся. Михаил Юрьевич вытащил из-под одеяла сотовый телефон и произнес:
— Да, да, я тебя слушаю.
Кто-то начал говорить ему в ухо и он долго молчал, иногда прикрывая глаза и кивая лысой головой. Глядя на его телефон, мне вспомнился разговор двух девиц на троллейбусной остановке у нас в Барнауле. Одна из них, захлебываясь от восторга, рассказывала подруге:
— Меня вчера Сережка прокатил на своем «BMW». Я просто обалдела. У него такой пейджер, я ничего подобного не видела… Слоновая кость.
Стоявшая рядом бабка всплеснула руками и, как мне показалось, слегка покраснев, сказала, закрывая лицо ладонями:
— Вот халды дак халды. У других бы зенки от стыда вылезли, а этим хоть бы что… Слоновая кость…
Девицы посмотрели на бабку, как на доисторические существо, и отошли в сторону. Правда, говорить стали на полтона тише.
У Михаила Юрьевича был обычный сотовый телефон, ничем не отличавшийся от тех, которые мне приходилось видеть. Он бережно прижимал его к уху, кивая головой и поводя черными выпуклыми глазами. Потом вдруг нырнул под одеяло и затараторил:
— А ты бы продавал оптом. Быстрее деньги вернул и сразу купил доллары.
— Ну не кретин ли? — кивнул на обладателя телефона его сосед справа. — Натянул на башку одеяло и думает, что его не слышат.
Я приподнялся на подушке, чтобы рассмотреть говорившего. Это был грузный рыхлотелый старик с белыми, похожими на два пучка ковыля, бровями и толстой выпяченной нижней губой. На нем была синяя майка и длинные, почти до колен цветастые сатиновые трусы.
— Тоже мне, коммерсант, — ворчал старик. — Одной ногой в могиле, а все о барышах думает.
Голос под одеялом стих, из-под него высунулась лысина Михаила Юрьевича, который ядовито заметил:
— Я-то при барышах, а ты при своих цветных трусах.
— Чего тебе мои трусы не нравятся? — спросил старик, со скрипом вставая с постели.
— Я не говорю, что не нравятся, — отпарировал Михаил Юрьевич. — Я констатирую факт.
Старик натянул пижамные штаны и, шлепая тапочками, вышел из палаты. У Михаила Юрьевича снова пискнул телефон, он приложил его к уху и накрылся одеялом. Я понял, что между ним и соседом идет упорная позиционная война.
Принесли завтрак: овсяную кашу и стакан чаю. Есть не хотелось. Но, слышавший много нелестного о больничном питании, которое, если судить по разговорам, хуже тюремного, я из любопытства попробовал кашу. Она оказалась вкусной. Я съел всю порцию и даже повеселел от этого.
В палату снова вошла сестра. На этот раз с подносом в руках, на котором стояли маленькие пластмассовые мензурки. Обойдя больных, она поставила каждому на тумбочку по мензурке.
Я заглянул в свою. В ней лежали таблетки. Это означало, что для мня началась размеренная больничная жизнь. Я проглотил таблетки, запив их уже остывшим, чуть сладковатым чаем, поставил пустую мензурку на тумбочку и вытянулся на кровати, приготовившись коротать бесконечно длинное больничное время.
Дверь снова открылась и в палату, тяжело сопя и звонко шлепая тапочками, вошел сосед Михаила Юрьевича.
— Где это ты ходил? — высунув голову из-под одеяла, спросил Михаил Юрьевич. — Каша давно остыла.