— Да будет так, — поднимает руку Шура Чернова.
Но на нее шикают со всех сторон. Плоской и ненужной кажется в этот торжественный момент шутка.
— Да, да, mesdames, мы не можем оставлять Глашу,[3] нашу «Тайну», мы должны всячески заботиться о ней. Дадим же слово друг другу делать это.
— Даем слово!
— Честное слово!
— Клянемся!
— Да! Да!
Еще ниже спускаются голубые сумерки. Догорел алый закат на далеком небе. Где-то далеко от садовой беседки дребезжит звонок. Это зовут к ужину и вечерней молитве.
— Ника! — неожиданно просит Золотая Рыбка, — спляши нам сейчас.
— Душа так просит красоты, — тут же поддерживает Невеста Надсона.
— Да, да, спляши, Ника!
Без слов и возражений поднимается со скамьи хрупкая, изящная фигурка темнокудрой девушки. Быстрым движением сбрасывает она с ног неуклюжие прюнелевые ботинки и, оставшись в одних чулках феей юности, легкой и воздушной, кружится по просторной беседке. Каштановые кудри распадаются из тяжелого узла и струятся вдоль стройных плеч и тоненькой шейки. Вдохновенно поднятые к вечернему небу глаза словно кого-то ищут в лазурных далях. Она дает один круг, другой, третий, четвертый…
Восторженно смотрят на нее подруги.
Внезапно остановилась Ника. В полуоткрытую дверь беседки просовывается испуганное лицо:
— Месдамочки, ради Бога. До того заучилась, что в голове все перепуталось — одна каша. Помогите, ради Бога. У кого, у греков или римлян, была третья Пуническая война? — и Эля Федорова в отчаянии оглядывает подруг.
— У персов! У египтян! У франков! — хохочет Шарадзе и валится на скамью.
А сумерки все сгущаются, все ползут незаметно. Алая заря давно побледнела. Где-то защелкал ранний соловей, защелкал тонко, таинственно и грустно.