И горький миндаль. Миндаль? Почти
Цианистый калий.
Да нет уж, — хватит яда в крови:
Ее не раз отравляли
Остатки надежд, крупицы любви,
Сухие кристаллы печали.
А в печени камень. Осадки души
В таком, ха-ха, минерале.
А где самородок счастья? Ши-ши.
В Австралии. На Урале.
«Житейское море» катит куски —
Янтарь? Едва ли, едва ли.
Обломки желаний, сгустки тоски.
Мелочь. Детали.
Дни мои, бедная горсточка риса…
Быстро клюет их серая птица.
Мелкий стеклярус кустов барбариса
К позднему утру весь испарится.
Осень. Валяется блеклая слива
В грязных остатках бывшего ливня.
Как ей в грязи тускловатой тоскливо!
Если б могла — она бы завыла.
Ну а солдатом (а пули-то низко)
В луже валяться? Страшно и слизко.
В черном болоте, как черная крыса…
Дни мои, бедная горсточка риса.
А ты размениваешься на мелочь,
На пустяки, по пустякам,
И головней дымится тусклый светоч,
Который мог светить векам.
Ну что же: невезенье, омерзенье,
И муха бьется об окно,
Опять попытка самосохраненья,
Хотя, казалось бы, — смешно.
О, позабудь житейский хамский хай
И стань сама свободой и покоем.
Ты мелкая? Не льешься через край?
Но — расцвети, белей, благоухай,
Душа, не будь лакеем, будь левкоем.
It knows not what it is.
Прикреплено; оно себя не знает.
Живу, увы, в страдательном залоге.
(«Бессмертья, может быть, залог»?)
Не жизнь — смесь тревоги и – изжоги
Туманный яд, холодный «смог».
Да, да, сегодня красная погода,
Да, презеленая, отстань.
Делишки и делишечки, простуда,
Больная, сломанная тень.
Но — русские авоси да небоси,
Всё — ничегошеньки, пройдет.
Сереет небо, холодеет осень.
А скоро — иней, скоро – лед.
…Кто смотрит? Искупитель? Искуситель?
Неясный нимб… Да нет – луна…
И не о чем, и незачем, простите…
«Луна — бледна». «Весна – красна».
но песням небесным лучше не верить.
Загуляй ты выпей полдиковинки,
Целовать кидайся целовальничка,
Надивись на дивные штуковинки,
На девиц-красавиц балаганчика!
Барабанщики там и бубенчики,
А на лбу серебряные венчики.
Суматошливо-то, скоморошливо,
Без горючих слез, пляша-играючи,
И ни будущего, и ни прошлого,
О голубушки мои, не знаю чьи,
Было давеча, стало нонече.
Пляшут ангелы, скинув онучи!
О, немножечко хоть, Боже наш, немножечко –
Ах, да что же, мужичку уже неможется.
Хоть машинка заливается натужная,
Да слезинка наливается жемчужная:
Где ж ты, нежная царица Шемаханская?
Эх ты жизнь, как говорится, арестантская!
Да, расчудесно, распрекрасно, распрелестно,
Разудивительно, развосхитительно,
Разобаятельно, разобольстительно,
Не говори, что разочаровательно.
Но как же с тем, что по ветру развеяно,
Разломано, разбито, разбазарено,
Разорено, на мелочи разменяно,
Разгромлено, растоптано, раздавлено?
Да, как же с тем, кого под корень резали,
С тем, у кого расстреляны родители,
Кого растерли, под орех разделали,
Раздели и разули, разобидели?
Помню изгородь, помню жимолость,
На крыльце серебристую изморозь,
А на окнах — морозную живопись.
Это память плющом цепляется,
А стена — завалилась, заляпана
Черной известью, шлаком, слякотью.
…Поплыли дымки — гуси-лебеди,
И домашний очаг — бомбой вдребезги:
Ну, друг Иов, живи — в страхе-трепете.
Дым не хуже был, чем у Авеля…
О дыхание дымного ангела
Там, где армия жгла и грабила!
По сумрачно-желтой арене бессмысленно скачет –
Ну что, обреченный, израненный, черный, священный?
О, взлеты пурпурных плащей над твоей незадачей
И свет золотого камзола (и точность движений).
О, смерть в розовато-сиреневых ярких чулках
И яркие синие туфли — и точность их шага,
За желтой изнанкой плащей – золоченый рукав.
И вот уже кончено, бедный, — последняя шпага.
Так жалко упал на пятнистую охру земли.
Как лилии, стрелы росли из кровавого бока.
За хвост привязали и стремительно поволокли –
Поспешно, позорно, — позорно, поспешно, жестоко.
А впрочем, к чему красноречие? Двадцать минут
Тобой занимались, тебе оказали внимание.
Зачем обижаться? Другие и хуже умрут.
А я – поживу. До последнего, брат, издыхания.
Была вечеринка в аду. И с бутылочкой рома
Склонялся Иуда к чертенку с лицом херувима.
И Каин скучал подле черной диавольской кухни.
«Святому Георгию» пели драконы «Эй, ухнем»,
И демоны выли «Те Деум» средь гама и дыма.
И серые тени змеились у лодки Харона,
И теням туманным показывал фокусы Хронос,
И чья-то душа, разжиревшая черная такса,
В зеркальной стене отражаясь, прилипла к паркету.
И мы танцевали на темных волнах Флегетона,
И черный оркестр погружался в мерцание Стикса,
Огромные люстры летели в застывшую Лету.
Все, кажется, ждали Христа. Нет, конечно, не ждали.
Акакий Акакиевич,
шинель – «тово»!
Петрович покачивает
седой головой.
Во граде Петровом
черный утюг.
Петрович, Петрович,
шинель – тю-тю!
Навек тю-тю, навсегда тю-тю!
О, если бы чудо – я чуда хочу!
Ворона покаркивает.
Могила. Снег.
Акакий Акакиевич,
шинель — шут с ней!
Не стоит искать, тосковать, бунтовать: