Стекло - [6]

Шрифт
Интервал

(пробел)

Папа был красивый. Пышные пшеничные усы, внушительный подбородок и наступательная походка — если бы стояли у него на пути, вы бы, конечно, посторонились. Именно благодаря этой внушительности и этой наступательности, думаю, он и оказался там, где оказался, то есть он далеко пошел. Мама была хорошенькая. Широко расставленные серые глаза, вздернутый носик, роскошная грудь и тяжелый характер. Она имела склонность к срывам и вспышкам, читала «Вог» по-французски и не сильно мной увлекалась, когда я была маленькая. Папа имел склонность к накоплению капитала, но, когда не осматривал прокатные станы и плавильные печи, он увлекался гольфом, фазаньей охотой, чтением «Нью-Йорк геральд трибюн» и техническими новинками. Иногда, помню, сажал меня на колени и мы играли в лошадки, начинали исподволь, разгонялись, переходили в галоп, и раз как-то я шлепнулась на пол и в кровь расшибла голову. Это, по-моему, у меня самое раннее воспоминанье о папе. Он был настоящий спортсмен, мой папа, и тут я имею в виду, что в спорте его интересовал сам спорт, а не что-то еще, как Кларенса, когда он, Кларенс в смысле, занимался каким-нибудь спортом с целью потом описать, спускался по буйным рекам в резиновой лодке, охотился на крупного зверя, а один раз, например, спрыгнул с аэроплана на парашюте. Красивые, обаятельные, богатые, кажется, ну что еще надо для счастья, но не тут-то было. Такая загадка моих папы с мамой. Когда разглядываю их фотографии в самом начале, где мама, такая, совершенно молоденькая, и думаю о том, чем все обернулось, мне даже не верится. У нас была роскошная столовая, стол красного дерева, за которым могли, широко расставив локти, есть двадцать человек гостей, но гости бывали редко, из-за, няня говорила, маминых нервов. За едой папа и мама друг на друга глядели с противоположных концов этого длинного стола, и серые мамины глаза метали злые паузы в папу, и папа их ловил в свои громадные усы. Высокая рифленая колонна, хрупкая ваза, вот что такое была их семейная жизнь. Опасно шатаясь в том рискованном пункте, где мамин характер упирался в папин подбородок, она того гляди могла рухнуть и разбиться вдребезги. Мне не полагалось разговаривать за столом, или я сама не жаждала, чтобы, не ровен час, не грохнуть их эту вазу. Так ли, иначе, одним словом, теперь уж неважно, но как вспомню наши обеды, прежде всего меня поражает это молчание: я сижу на витом золоченом стуле, в пучине, разделившей родителей, от каждого далеко-далеко, сооружаю из еды острова и моря, в морях взбиваю водовороты, и спинка стула больно режет лопатки. Когда рассказывала все это Кларенсу, он говорил — да, прямо кино, в том смысле, наверно, что так же шикарно и пышно, но может, вдобавок, что не совсем реально. Несмотря на все свои нервы, мама стремилась вращаться в свете, чаще гораздо, чем мог папа. Теперь, когда в этом копаюсь, я думаю, что именно из-за нервов она и ходила по гостям, чтобы отдохнуть, когда папа слишком сильно на них действовал, он же, как ни старался, не мог не действовать ей на нервы, в точности, наверно, как я, никак я не могла не действовать на нервы Кларенсу, а он, наоборот, мне, и это вообще, я так думаю, загадка живущих вместе людей, близких людей, долго живущих под одной крышей, хотя у нас с Кларенсом какая там одна крыша, без конца мотались из дома в дом, годами, и дома становились все больше и больше, а потом все меньше и меньше, но все равно мы были с ним под одной крышей, мы были вместе. Сначала, когда оказались вместе, мы печатали в одной комнате, за одним столом в квартире, где тогда жили, и это была моя квартира в Нью-Йорке, но потом мы печатали в разных комнатах, если только могли, если были эти разные комнаты и если в них не было холодно, как было во Франции. У нас была куча знакомых художников и писателей в те ранние дни. И мы все свято верили, что станем знаменитыми, но никто не стал, кроме в некотором смысле Кларенса. Он стал знаменитым в том смысле, что среди людей, которые читают охотничьи и приключенческие рассказы в журналах, причем запоминают, кто их написал, и те же самые люди впоследствии купили его роман. Я почти до конца написала одну книгу, перед тем как его встретить, но я никому ее не показывала, а потом хотела еще одну написать, но она у меня не пошла, как-то меня заело, хотя само письмо стало лучше, и, когда я кому-то показывала отрывки, никто вообще ничего не понял, и все спрашивали, что я этим хочу сказать. Когда жили в Филадельфии, мы печатали на разных этажах, встречались за едой, и когда были гости, и мы сами ходили по гостям каждый вечер, и мы друг другу читали все, что напишем. Я принималась за романы, и они у меня не шли, а Кларенс всё читал и читал мне свои, и я кое-что предлагала и перепечатывала, что он написал, и вот тогда я и начала постоянно перепечатывать. Мы говорили друг другу, что все у нас впереди. И все больше и больше мы говорили только о тех, у кого все впереди.

(пробел)

Когда они привели меня в детский сад в тот самый первый день — «они» причем, как я уже говорила, были мама и няня — я только глянула на детей, и множество голов, как мне запомнилось, ужасно громадных, повернулись ко мне, чуть не сказала, «нацелились на меня, как пушки», хоть человеческие головы, тем более детские, на пушки ничуть не похожи. Я только глянула, и сразу бросилась на пол, навзничь, и завизжала, и так каждый день, пока они не сдались. Они решили, что я должна общаться с другими детьми, почему-то считая, что для меня это будет полезно, хотели, видимо, приучить меня к коллективу, хоть слов таких они не употребляли, конечно. Или они надеялись, что детский сад исправит мой характер, а он у меня был кошмарный. Дома-то я переваливалась на живот и визжала, как и до сих пор, как я бы, например, и сегодня перевалилась, и лежала бы, и визжала, если бы меня не сбила машина, утром, например, чуть не сбила, а не надо ходить по улице в наушниках потому что — если бы, значит, машина меня не толкнула в спину, а тут уж не до того, чтоб переваливаться на живот, — если бы, скажем, я все же могла перевалиться на живот, когда меня толкнула машина, то я лежала бы и визжала. Думаю, что в тот первый день в детском саду я легла на спину, прежде чем завизжать, исключительно для того, чтобы видеть, какое впечатление произвожу на других детей, правда, теперь уж не помню, какое произвела впечатление. Я тогда так мало знала других детей, что не могла бы в точности определить, какое оно, это впечатление, да и какая, в сущности, разница, смеется ребе нок, или он злобно скривился. Если я кого и видела из детей, пока не пошла в школу в Коннектикуте, — кроме родственников, и то изредка, ну, и еще какие-то проплывали в окне машины, когда няня меня брала покататься, — так это ирландских и итальянских мальчишек, у которых хватало духу взобраться на гору, чтоб поглазеть на наш дом. Все стриженные под ноль — из-за вшей, мне сказали, — и уши торчат перепендикулярно, буквально. Железные прутья нашей ограды были так расставлены, что головы застревали, из-за этих ушей, и мальчишки стояли, громко выли или тихо постанывали, пока их садовник не вызволит, крепко надавив сапогом на макушку, после чего они разбегались, зажав руками уши. Я раньше любила рассказывать, что папа изобрел такую ограду специально, чтоб ловить детей, но это едва ли правда. Зато правда, видимо, то, что мои родители, ни папа ни мама, не любили детей. Присылайте главу, Гроссманша написала в ответ, там посмотрим. Прочла я это дело и думаю: да вы что? когда это жизнь делилась на главы? Кларенс иногда говорил, что пора начать новую главу. Или он говорил — перевернуть страницу?


Еще от автора Сэм Сэвидж
Фирмин. Из жизни городских низов

«Это самая печальная история, из всех, какие я слыхивал» — с этой цитаты начинает рассказ о своей полной невзгод жизни Фирмин, последыш Мамы Фло, разродившейся тринадцатью крысятами в подвале книжного магазина на убогой окраине Бостона 60-х. В семейном доме, выстроенном из обрывков страниц «Поминок по Финнегану», Фирмин, попробовав книгу на зуб, волшебным образом обретает способность читать. Брошенный вскоре на произвол судьбы пьющей мамашей и бойкими братцами и сестрицами, он тщетно пытается прижиться в мире людей и вскоре понимает, что его единственное прибежище — мир книг.


Крик зелёного ленивца

"Крик зелёного ленивца" (2009) — вторая книга американца Сэма Сэвиджа, автора нашумевшего "Фирмина". Вышедший спустя три года новый роман писателя не разочаровал его поклонников. На этот раз героем Сэвиджа стал литератор и издатель журнала "Мыло" Энди Уиттакер. Взяв на вооружение эпистолярный жанр, а книга целиком состоит из переписки героя с самыми разными корреспондентами (время от времени среди писем попадаются счета, квитанции и т. д.), Сэвидж сумел создать весьма незаурядный персонаж, знакомство с которым наверняка доставит удовольствие тому, кто откроет эту книгу.


Рекомендуем почитать
Днище

В этой книге практически нет сюжета, нет классического построения и какой-то морали. Это рассказ, простой, как жизнь. Начинается ничем и ничем заканчивается. Кому-то истории могут показаться надуманными, даже из разряда несуществующих. Но поверьте, для многих и многих людей это повседневность. Как говорят: «такая жизнь». Содержит нецензурную брань.


Утренняя поездка

События, в которых вы никогда не окажетесь, хотя прожили их уже не раз.


Жук, что ел жуков

Жестокая и смешная сказка с множеством натуралистичных сцен насилия. Читается за 20-30 минут. Прекрасно подойдет для странного летнего вечера. «Жук, что ел жуков» – это макросъемка мира, что скрыт от нас в траве и листве. Здесь зарождаются и гибнут народы, кипят войны и революции, а один человеческий день составляет целую эпоху. Вместе с Жуком и Клещом вы отправитесь в опасное путешествие с не менее опасными последствиями.


Человек-Всё

Роман «Человек-Всё» (2008-09) дошёл в небольшом фрагменте – примерно четверть от объёма написанного. (В утерянной части мрачного повествования был пугающе реалистично обрисован человек, вышедший из подземного мира.) Причины сворачивания работы над романом не известны. Лейтмотив дошедшего фрагмента – «реальность неправильна и требует уничтожения». Слово "топор" и точка, выделенные в тексте, в авторском исходнике окрашены красным. Для романа Д. Грачёв собственноручно создал несколько иллюстраций цветными карандашами.


Тельце

Творится мир, что-то двигается. «Тельце» – это мистический бытовой гиперреализм, возможность взглянуть на свою жизнь через извращенный болью и любопытством взгляд. Но разве не прекрасно было бы иногда увидеть молодых, сильных, да пусть даже и больных людей, которые сами берут судьбу в свои руки – и пусть дальше выйдет так, как они сделают. Содержит нецензурную брань.


«Люксембург» и другие русские истории

Максим Осипов – лауреат нескольких литературных премий, его сочинения переведены на девятнадцать языков. «Люксембург и другие русские истории» – наиболее полный из когда-либо публиковавшихся сборников его повестей, рассказов и очерков. Впервые собранные все вместе, произведения Осипова рисуют живую картину тех перемен, которые произошли за последнее десятилетие и с российским обществом, и с самим автором.