И дорогой ещё согнувшийся молодой учёный, попадая сослепа в снежные сугробы, обиженно повторял:
– Этого не может быть! Он скрывает! Чутьё! Чутьё! Но нельзя же чутьём знать даже византийскую историю!
Да и сам Горев шёл в искусстве, как слепой. Но его вело за руку вдохновенье. И указывало ему, что нужно делать.
И он делал так, – что дух захватывало у театра.
В то время, как на парусинном небе Малого театра яркой кометой лихорадочно горел Горев, взошла новая звезда, постоянная, устойчивая, со светом ярким, но спокойным, – А. И. Южин.
Я очень люблю артиста Южина.
Когда он играет Ричарда, Кориолана, Макбета, даже Гамлета, – я иду в театр с таким же огромным интересом, с каким идёшь на вечер, где встретишь человека очень талантливого, очень умного, с огромной эрудицией. Его мнение интересно. Его выслушать огромное удовольствие.
Но я не думаю, чтоб с А. И. Южиным когда-нибудь случилось то, что случилось с Ф. П. Горевым где-то в провинции.
Он играл сильно драматическую роль.
Человека, которого затравили. Он задыхается. Он не только не может сказать ни слова, – ему нечем дышать. Вопль, – и он падает: умирает от разрыва сердца.
Занавес опустили.
Жидкие аплодисменты были заглушены шиканьем всего театра.
Там, за занавесом наступила гробовая тишина. Её прервал истерический крик… другой… третий…
Что в публике?
Актёры стояли растерянные, недоумевающие.
На сцену бледный, взволнованный, вбежал полицеймейстер.
– Что Горев?
Горев вышел из-за кулисы.
– Что вам угодно?
– Вы… живы?..
– Как видите!
Полицеймейстер даже за голову схватился:
– Батюшка! Да разве можно так пугать публику?! Ведь в публике подумали, что вы действительно умерли! Происходит чёрт знает что! Поднимайте занавес! Покажитесь!
Горев и Южин вступили в единоборство.
Если мне не изменяет память, – то, кажется, по вторникам тогда в Большом театре давалась трагедия.
Если на этой неделе Гамлета играл Горев, – то на следующей в чёрном плаще печального принца выходил Южин. На одной неделе Акосту играл Южин, на другой мы слышали от Горева:
Спадите, груды, камней, с моей груди!
Два направления в искусстве вступили в бой.
С одной стороны – самый блестящий представитель того, что называется «игрой нутром». С другой, самый яркий представитель «работы».
И труд, изучение, глубокая и вдумчивая интеллигентность победили.
В разговорах о Малом театре стало всё чаще и чаще обязательно упоминаться имя:
– Южин.
Горев отошёл немного в глубину сцены.
Тут бы ему оставить казённую сцену! И ярким сверкающим метеором нестись из театра в театр, по всей России.
Что бы это была за триумфальная карьера!
После весны, полной цветов, когда в каждом кусте роз соловьи пели про любовь, что бы это было за знойное лето!
Но артисты «образцовой» сцены думают, что сцена эта «образцова» и в отношениях к артистам.
Они думают, что артист непоколебим, как столоначальник!
И Горев сам приготовил себе печальный момент. Подошедшая осень постучалась ему в сердце тяжёлой, тяжёлой обидой.
Горев отошёл немного в глубину сцены. Только немного. Москва его любила. Любила очень.
Но в этом таланте было нечто донжуанское.
И между Эльвирой и донной Анной разыгралась трагедия его жизни.
Ему надо было завоёвывать публику. И едва завоевав, он, уж охладев, скучал и томился.
Его страшно любил Петербург. Он бросил Петербург и, совершенно неизвестно зачем, перешёл в Москву.
Зачем?
Чем донна Анна лучше остальных?
И когда донна Анна полюбила его сильной и глубокой любовью, – он снова уж пел под балконом Эльвиры.
Из Москвы, где его любили, он снова переселился в Петербург.
Зачем?
Изо всех людей на свете это меньше всего известно одному:
– Г. Гореву.
И когда настала осень, – пышная осень, вся в ярких тонах и сверкающих красках, – артиста в сердце ударили обидой.
Ему предложили отставку.
Петербургская дирекция взяла на себя роль Гонерильи, – неизвестно зачем, неблагодарная роль! но сыграла её великолепно.
Нельзя лучше оскорбить старого артиста, как дать ему отставку «за ненадобностью» в то время, как переполненный театр, весь, сверху донизу, рукоплещет его игре и кричит ему:
– Оставайтесь! Оставайтесь!
Это была обстановка прощального спектакля Горева на Александринской сцене.
Настоящая трагедия.
Когда занавес опустился в последний раз, – стало жутко и страшно.
Похоронили живого человека.
И бедный, раненый в сердце, Макс Холмин, ты мог крикнуть:
– Душу, живую душу, Диковский, съели!
Лир пошёл скитаться.
И в своих скитаньях он зашёл к нам и в радостный, и в печальный день своего тридцатипятилетнего, – уже 35-летнего! – служения искусству.
С сердцем, полным благодарности за былые восторги, почтим же в «Старом барине» молодого Макса Холмина.