Потом рыдания прекратились, и Кира увидела ее красное, веснушчатое лицо с толстыми, вздрагивающими губами.
— Ну на что он тебе, на что? Чего ты пришла, подлая? Жисть мою разбить хочешь, да? Ну говори, хочешь?
— Успокойтесь, прошу вас, — Кира села рядом с кроватью на стул и по-матерински, ласково погладила вздрагивающее плечо женщины. — Давайте разберемся. Вас ведь, кажется, Машей зовут? А меня Кирой.
Женщина всхлипнула еще раз и вытерла глаза кружевной накидкой.
— Я тебя сразу узнала. Не знала только, зачем идешь. Думала, так просто, полюбопытствовать. — Теперь она не плакала, а смотрела на Киру прямо и вызывающе. — Я тебе так скажу, барышня: не для того я жисть свою гробила, чтобы сейчас его отдать. Да и не нужен он тебе. Ты вон, какая красивая, хошь и не больно молода. За тобой любой вприпрыжку побежит.
— Прошу вас, успокойтесь, — Кира уже не просила, она требовала, — я вас отлично понимаю, но поймите и вы меня. Я столько лет ждала и сейчас просто не уйду отсюда, не поговорив с ним.
— Да нету его, — женщина снова была готова разрыдаться, — вернулся вчерась с того проклятого бульвару — я сразу почуяла неладное. Уехать мне, — говорит, — нужно, Маша, а то как бы хорошим людям жисть не поломать. Уж что там промеж вас вышло, не знаю, не сказал, а только думаю, ты его сильно обидела. Весь вечер ровно в лихорадке был. И все письма какие-то писал. Напишет — порвет, опять напишет — опять порвет. Потом велел собрать чемодан. Двенадцатичасовым я его и проводила.
— Куда он уехал?
Маша, понемногу успокаиваясь, смотрела без боязни и злобы. Безошибочным бабьим чутьем она поняла, что ее семейному счастью пока ничего не угрожает.
— У нас, милая, дорог много. В кажном, почитай, городе — друзья. А кое-где и однополчане. Привечают. Уж больно, говорят, он хорошим человеком был на войне, все — людям, себе — ничего.
— Но как он воевал, как жил? Я же ничего не знаю!
Почему молчал все время? О господи, я, кажется, с ума сойду от всего этого!
Окончательно успокоившись, Маша сказала неторопливо:
— Тебе, барышня, себя упрекать не в чем. Он так порешил сам. Как, значит, привезли его в палату из операционной, он мне и говорит — я тогда сестрой работала: «Нет ли, девушка, у тебя чего-нибудь такого, чтобы мне сразу, без хлопот, в рай переселиться? На земле мне больше делать нечего». Молода я еще была, неопытна. Мне бы ему снотворное дать, чтобы суток двое спал без просыпу, а я в слезы ударилась. Очень уж жалко его сделалось. Он меня — по матушке: «Неси яду!» да и только. Тут все, кто был в палате, на него накинулись. «Врачи за твою жизнь боролись, а ты, неблагодарный, им вот какой подарочек преподнести хочешь!» Ругают его — просто ужас! И по матушке и так… Из соседней палаты на шум сбежались. А я реву. Оттого, что ругают, мне его еще больше жалко. «Вам бы такое ранение! Что бы вы тогда говорили?» Капитан Ковригин — он после ампутации левой руки лежал — меня за косу дергает: «Молчи, дуреха! Мы это нарочно, чтобы он потихоньку чего над собой не сделал. Не уследишь ведь…» «Услежу, — говорю, — только вы его ругать перестаньте». После этого я от него трое суток — ни на шаг. Придет сменщица, а я ей: «Иди, Люся, я еще подежурю». Под конец-то уж дремать начала. Задремлю, а потом встрепенусь вся, аж сердце зайдется. Капитан Ковригин говорил мне, что который лишить себя жизни захочет, может вены прокусить… После-то Борис сам рассказывал, что была у него такая думка, да меня пожалел: попадет от начальства…
— Дальше! — попросила Кира. — Что было с ним дальше?
Мария вскинула на нее светлые, в рыжих ресницах, глаза.
— А чего? С ним ничего. Выздоравливал быстро. Есть хорошо начал. Ты про меня спроси! Мне-то каково было!
— Да, трудно, — сказала Кира, — я понимаю…
— А, что там — трудно. Не об этом речь. Ты видишь, какая я? — Она повернулась к Кире всем корпусом и даже слегка приподняла волосы на голове, чтобы гостья видела ее обезображенный веснушками лоб. — Люди говорят: ни кожи, ни рожи. А ведь и я живой человек. И мне любви хочется. А никто даже внимания не обращал. Вот и представила я, что полюбил меня этот танкист… Уж как же я ему благодарна была! Другие раненые госпитальную кашку глотают, а я своему — курочку с базара! Землянички лесной. Творожку крестьянского. Меду! Гляжу, он у меня — как на дрожжах. И повеселее стал, разговорчивей. «Ты, говорит, Маша, мои долги в книгу непредвиденных расходов записывай». А Ковригин ему: «Какой толк? Все равно тебе с ней до конца жизни не расплатиться». Уж не знаю, любил ли он меня, а я без него своей жизни не представляла, это точно. Когда его выписали, я отпуск взяла. Приехали к моим родителям в деревню, там и расписались. Потом я в сельскую больницу перевелась. Живем. Все вроде есть у нас: корова, овцы, куры, гуси, дом-пятистенок новый. Обоим от колхоза — почет и уважение. Ему за то, что воевал, мне — за хорошую работу. Живем вроде, а жизни настоящей нет. Не говорит он, а я сердцем чую: мечется! Раз прикипела: скажи да скажи, об чем докука. «Поедем, говорит, Маша, в Приволжск. Там все узнаешь». Опять перевелась я. Работу сразу дали — медсестры нужны — и две комнаты. Временно. Сказали, месяц поживете, а потом тут больничный склад будет… Я не беспокоилась, думала, через месяц у него эта блажь пройдет. Ошиблась. Скоро год, как мы тут, а ночи не проходит, чтобы я подушку слезами не омыла. Любит он тебя — вот ведь беда какая. Любит!