— Боже мой! — простонала Кира. — Маша, милая, но ведь столько лет прошло!
Женщина вздохнула, привычно поправила смятую постель.
— Видно, есть и такая любовь, что годам не под силу с ней сладить. — Она куда-то вышла, потом вернулась и поставила на стол эмалированную кастрюлю с мочеными антоновскими яблоками. — Ешь, не купленные, свои. Осенью маманя из деревни прислала. Вот домой зовет… — Она взяла яблоко, надкусила да так и застыла с ним в руке. — Был бы на двух ногах, ей-богу, собралась и уехала. А от такого куда денешься? Пропадет без меня.
Кира взяла ее за плечи, обняла.
— Маша, милая, чем помочь твоему горю! Скажи, я все сделаю.
Мария осторожно освободила плечи.
— Не советчица я тебе, поступай как знаешь.
Домой Кира вернулась поздно вечером. Конверт с письмом лежал на старом месте. Кира взяла его, прочла написанное. «Дорогой Вадим Сергеевич, — писала чья-то, совершенно незнакомая ей рука, — если в моих отношениях с вами было что-то вроде кокетства. — простите великодушно. Признаюсь, у меня и в помыслах не было посягнуть на вашу свободу. Пишу это вот по какой причине: в Приволжск недавно приехал мой старый друг. Тот самый, о котором я вам когда-то рассказывала. Скажете, воскрес из мертвых? Пусть. Значит, бывает и такое. Так вот, я, наверное, выйду за него замуж. Разумеется, если он согласится. Думаю, что это не помешает нам с вами оставаться друзьями. Тем более, что я к вам с Алешей успела здорово привязаться. Обо всем дальнейшем я буду вас извещать. Ваша Кира».
Перечитав письмо, она некоторое время колебалась, потом решительно разорвала его и вошла в свою комнату. Кухонным ножом она содрала бумажную оклейку и распахнула настежь обе створки окна. Упираясь ногами в пол, придвинула рояль к самому подоконнику. Они и раньше понимали друг друга. Когда она, случалось, плакала от огорчения, рояль вторил ей тихими, скорбными звуками, когда веселилась, чуткая музыкальная душа его веселилась вместе с ней.
Открыв крышку, она виновато погладила черную лакированную поверхность: в последнюю неделю они так редко встречались…
Из-под самого низа сложенной горы нот она достала несколько пожелтевших от времени листочков Рахманиновской прелюдии.
Медленное, неторопливое раздумье, умудренное долгой прожитой жизнью, успокаивало, но постепенно сквозь него, как рокот далекого грома, стала слышаться трагическая тема. С каждой секундой она становилась все ярче, яснее и вот уже, сотрясая ветхие стены комнаты, на Киру стали рушиться жесткие удары судьбы. Теперь она уже не отрывала взгляда от своего отражения в лакированной крышке рояля. Там она видела усталую женщину, все еще красивую, но уже начавшую стареть, со стрелками морщин и странным горячечным взглядом серых, неподвижных глаз. Потом громовые раскаты стали слабеть, и на смену им из омытой ливнем голубой дали начали пробиваться медленные звуки набатного колокола. Такой колокол она слышала лишь однажды в раннем детстве. Вероятно, это было в очень глухой лесной стороне, хотя временами ей казалось, что все происходило где-то не слишком далеко, за Волгой. Ее отец, окончивший музыкальное училище, направлялся на место работы. Она, закутанная в шерстяные платки и одеяла, полулежала на сене в деревенских санях рядом с матерью, тоже закутанной до самых глаз, смешной и неповоротливой, с бахромкой инея вокруг рта. Отец, еще совсем молодой, в коротком городском пальто и ботинках, бежал рядом с санями, похлопывая себя рукавицами по бокам и груди. Нос у отца был красным с фиолетовым отливом, и губы беспомощно кривились, когда он хотел улыбнуться. Над самой головой Киры возвышалась остро пахнущая овчиной широкая спина ямщика, с торчащими из дыр клочьями овечьей шерсти. Эта спина заслоняла от Киры полнеба, но загораживала ветер. Время от времени сани останавливались, ямщик снимал с головы порванную шапку и подставлял ветру поочередно то одно ухо, то другое. После этого он иногда поворачивал лошадь в сторону, но чаще, сокрушенно покачав головой, садился на козлы и ехал дальше. А вокруг завывала пурга, и ни впереди, ни сзади ничего не было видно, кроме сплошного мутного месива.
Потом Кира обратила внимание на еле слышный звон слева от дороги и сказала об этом маме. Все всполошились. Мама вылезла из саней, ямщик сдернул треух, и даже лошадь беспокойно задвигала ушами. А колокол все звонил и звонил, неторопливо, медленно, успокаивающе. Он звал к себе в теплое, уютное селение, где — огромные, вполизбы, печи и парное молоко.
Но пока его слышала только одна Кира, да еще, пожалуй, лошадь. Ямщик не верил им и не хотел поворачивать влево, тогда отец сам взял лошадь под уздцы и повел…
А колокол гудел ближе и ближе, и надежда, сначала слабая, как прикосновение комара, становилась сильнее.
Ямщик сказал Кириному отцу:
— Тепереча не пропадем. Это с Николы Надеина звон, я его сызмальства знаю. Церкви-то уже нет, а колокольня живая. И колокол, стало быть, живой. Прежде-то в метель завсегда в колокола звонили, чтобы, значится, путникам дорогу указывать. Не иначе кто-то из стариков вспомнил старый обычай.
Он занес было руку, чтобы сотворить крестное знамение, но, встретив осуждающий взгляд, смущенно кашлянул и стегнул кнутом задремавшую лошадь.