Мы оба успокоились, и я уже сидел и обедал, а она молчала. Потом у нее ни с того ни с сего потекли слезы, она вдруг посмотрела на меня каким-то странным взглядом и вздохнула:
— Видно, тебе все-таки нужен отец!..
Вот так всегда! Всё как будто решили, до всего договорились, и я честно обещал исправиться, а она вдруг… Зачем мне нужен другой отец? У меня свой хороший был, и никакого другого мне не требуется.
Я бросил ложку, отвернулся и заплакал, даже не думая, что она может обидеться. Мы оба ревели вперегонки, а потом она стала целовать меня и обещать, что никакого другого отца у меня не будет.
Уже перед тем как лечь спать, когда мы оба опять успокоились и очень устали, мать положила на стол деньги, сказала, что нужно купить завтра, и напомнила о конопляном семени. Я промолчал и подумал: «Все-таки она у меня хорошая…»
А она задумчиво произнесла:
— Я вижу, Алик, что ты очень повзрослел и тебе нужно самому учиться следить за своими поступками. И, главное, оценивать их.
— Но, мама, я же просто забываю! — вырвалось у меня. — Понимаешь, мама, оцениваешь-оцениваешь, а потом как-то забываешь.
Я думал, что она начнет читать нотации, но она задумчиво ответила:
— Да, я это знаю. Когда я была в твоем возрасте, то тоже очень часто забывала все, что делала. Забывала даже те честные-пречестные слова, которые давала своей матери. И что удивительно — все время как будто помнишь, а в самую нужную минуту забываешь.
— Вот-вот! И у меня тоже! — обрадовался я. — Когда это нужно вспомнить, обязательно забываешь. Почему это так, мам?
— Не знаю… — вздохнула она. — Но так бывает… И вот в пятом классе наш классный руководитель посоветовал мне завести дневник и записывать в него все свои поступки. А потом каждую неделю перечитывать и решать, что я сделала хорошо, а что плохо. Когда сдержала свое слово, а когда — нет.
— И это помогало?
— Да… В общем, помогало…
В эту минуту мне очень хотелось быть хорошим, всегда и везде сдерживать свое слово, поступать только правильно, и потому я спросил:
— Мам, а может быть, и мне завести дневник?
— Что ж… будем надеяться, что тебе это не помешает. Ты до сих пор не научился правильно излагать свои мысли. Верно?
Выходило, что я напросился на лишние уроки. Пришлось осторожненько выкручиваться.
— Да… верно, — кисло согласился я и добавил: — но у меня даже нет тетради. Настоящей. Общей.
Она почему-то усмехнулась, точно не поняла, что без общей тетради действительно нельзя вести никаких записей, и сказала:
— Хорошо. Вот завтра же и купи общую тетрадь.
Очень трудный день кончился довольно спокойно, и, уже засыпая, я подумал, что записывать все, что со мной произошло и произойдет, должно быть, интересно.
Утром, прежде чем умыться, я хотел почистить клетку щегла, а потом пойти на базар за кормом. Но корма уже не требовалось — щегол был мертв. Настроение у меня сразу испортилось, даже есть не хотелось.
За окном было пасмурно, с мокрых темных листьев падали тяжелые капли и пропадали в тумане. В комнате стояла такая тишина, что даже будильник начал стучать осторожней, глуше. Мне очень хотелось заплакать, но я сдержался. Слезами делу не поможешь.
Я достал самую красивую коробочку — из-под табака «Трубка мира», на которой нарисован индеец в боевом уборе из перьев, — положил в нее вату, а на вату — щегла, с опущенным на грудь клювом, с поджатыми лапками. Потом пошел во двор, вырыл под старым тополем ямку и опустил в нее коробку. Сверху положил большой камень — кусок бетона, но еще чего-то не хватало… Я перелез через забор в соседский сад, нарвал там цветов и положил их на камень. Стало как будто лучше.
Пока я возился во дворе, прошло много времени, и я еле успел купить общую тетрадь, но тут же решил: дневник вести не буду. Буду просто записывать что-нибудь интересное.
В классе со мной почти никто не разговаривал, и мне это даже понравилось. Пусть думают что хотят. Придет время, и они узнают меня по-настоящему и, может, даже пожалеют, что все так получилось. А если и не пожалеют — все равно пусть…
Но зато учителя были какие-то странные. Учительница истории спросила так, как спрашивают больного:
— Ты можешь отвечать, Громов?
Надька Сердюкова, черная, вертлявая и худая, тоненько пропищала:
— Смотрите, какие нежности…
Но я даже не посмотрел на нее, а только пожал плечами и начал отвечать. Правда, учительница несколько раз просила:
— Громче, Громов. Плохо слышно.
Но все равно отвечал я хорошо и если бы говорил громко, то, наверное, получил бы пятерку. Но учительница сказала:
— Садись, Громов. Четыре!
И я даже не огорчился. В конце концов, какая разница четыре или пять? Не в том счастье… Разве дело только в отметках?
Домой я шел один.
Туман сгустился, ранние фонари были тусклыми, и стояла такая тишина, что слышалось падение капель с листьев, шаги невидимых людей. Желтые, мутные пятна освещенных окон медленно проплывали мимо… Я старался думать о себе, об отце, но думал об одном: почему Чеснык не пришел в школу?
Дома меня ждала неожиданность — в комнате сидел тот самый старик, который хотел купить у меня ботинки с коньками. От него все так же попахивало табаком и водкой, и глаза у него слезились. Старик поднялся мне навстречу и растерянно, заискивающе улыбнулся. Мать смотрела то на старика, то на меня, и я не мог понять, чего она хочет.