— Пошел! — забасил недалеко голос человека, находившегося, по-видимому, на четвертом взводе, и неистово-залихватски, свища и гогоча, заорал на своих лошадей ямщик, и мне показалось, что злобно залился колокольчик: часто, мол, нашего брата беспокоют-то. Эдак, пожалуй, настоящего века не выживешь!..
Мне почему-то казалось, что это уезжал Евграф Иваныч — и действительно, девушка в черном ситцевом платье, которую по случаю его приезда так грубо неизвестный человек звал домой, опять вошла в избу.
Долго я смотрел на только что вошедшую в избу девушку, и казалось мне, что я давно уже знаю ее, — и обман этого представления был так велик, что сильно хотелось говорить с ней о трудности моей дороги, о месте, для которого шел я из-за тысячи верст, впечатления свои дорожные я хотел передать ей, думая почему-то, что это облегчило бы душу мою.
Смеясь ложному положению, в которое поставила меня впечатлительность моего воображения, я в то же время досадовал на самого себя за то, что не мог разрешить в себе этого, как мне казалось, обмана души, потому что лицо девушки дышало такой голубиной кротостью, прелестью какой-то воодушевляющей так было полно оно, что я слышал будто, как говорило оно: расскажи мне все без боязни, потому что бог на то мне и дал добрую и светлую душу, чтобы разгонять ею мрак в других душах.
— Ты вот что, желанная, — говорила ей хозяйка моя, — ты вот останься с нами чаю попить. Я вот для барина-то самовар завела, потому, значит, он мне насчет девки-то похлопотать обещался.
— Эхма! Чайку-то и мы бы таперича попили, — отозвался птицелов из сеней, которому шум кипящего самовара не давал заснуть, разманивая его сладкой надеждой накатить себя горячей водой вплоть до горла.
Но ожидания старика были напрасны, потому что девушка сказала в это время хозяйке:
— Ты закрой самовар, ежели сама пить не хочешь. Я у сестры спрашивалась чай пить их к себе звать. Только пойдут ли они? Вы пожалуйте к нам чай пить, — обратилась она ко мне. — Вы ведь странник, сестра велела мне, как ни можно, звать вас.
Хозяйка, вероятно, предполагала, что нашей милости обидно будет чай в кабаке пить; а потому сочла обязанностью из-за плеча девушки делать мне разные знаки, которые имели поощрить меня принять приглашение. Плутовски моргая глазами, она в то же время сжала ладонь свою наподобие стакана, поднесла ее к своему рту и делала вид, что она пьет из нее что-то такое, что доставляет ей невыразимое удовольствие.
Я не мог понять сразу, что означали такие сигналы, и вопросительно поглядывал на хозяйку, и уж тогда только выразумел, что она сулила мне даровое угощение, когда она выхватила из своего кармана какую-то медную монету, выразительно показала ее мне и опять спрятала, чем как будто хотела сказать, что выпить там ты, дескать, выпьешь, а деньги твои все-таки целы будут.
— Пойдемте же, пожалуйста, — с какою-то особенной лаской говорила мне девушка.
— Иди, иди, барин, — юлила хозяйка. — Ты барышню нашу послушай, — она у нас барышня хорошая.
— Я и не думал отказываться, — ответил я девушке. — Я пойду с удовольствием.
И мы пошли.
— Што бы тебе, Саша, старика-то с собой захватить, — обратился к спутнице моей птицелов, разлегшийся на скамейке с комфортом, видимо, удовлетворявшим его. — Свои люди — сочлись бы, — говорил он, прищуривая глаза с видом человека, желающего нравиться. — Сами бы тебя в случае нужды выручили.
— Ты уж находи клады-то свои поскореича, так я тебя тогда своим чаем-то напою; а к людям-то добрым навязываться бороды бы своей седой постыдился, — ответила хозяйка.
— Эх ты, зверь лютый! — прошептал птицелов и с решимостью человека, увидавшего, что злой судьбы своей не переспоришь, растянулся во всю длину скамейки…
III
Одна сторона крыльца, приделанного к питейному дому, была завешена старым ковром, за который в старину, вероятно, много денег заплачено было. Откуда и как попало в такую глушь это украшение барской спальни, трудно было решить. Иван ли несчастный какой, бросивший родимое гнездо вследствие барского азарта и собственной охоты к шатанью по белу свету, отдал этот ковер целовальнику за косушку и старые лапти; или старая барыня-приживалка, пользуясь суматохой, произведенной в доме смертью ее благодетельницы, запрятала его в свой всепоглощающий узел и на дороге из эдема продала его за бесценок, чтоб расчесться с грубияном извозчиком? Капли только что переставшего дождя падали на ковер и смывали с него едва заметную яркость шелковых разводов, некогда украшавших его, и ветер без пощады шлепал его о столбы и перила крыльца.
Стол стоял на крыльце, а на нем самовар с необходимым чайным препаратом. Дым из самовара валил таким же густым клубом, какой валит из трубы паровоза. В дыме этом, как в тумане, рисовалась женская фигура, сидевшая за чайным столом. Под звон чашек, которые мыла и вытирала она, раздавался пьяный говор человека, до того закрытого дымом, что виднелись только лохмотья какого-то жалкого старого платья.
— Барыня, барыня, — жалобно умолял человек, закрытый дымом, — всего только вить двух копеек недостает!
Прикажи шкальчик отпустить старику. Вить я за вас на сражениях кровь проливал…